дekoder | DEKODER

Journalismus aus Russland und Belarus in deutscher Übersetzung

  • «Вполне возможно, что мы немного уменьшим градус наших эмоций»

    «Вполне возможно, что мы немного уменьшим градус наших эмоций»

    В Германии — как и в других странах — «задетые чувства» той или иной части населения все чаще становятся содержанием общественных дебатов. Так, правая «Альтернатива для Германии» играет на мнимой «бесчувственности» мигрантов и беженцев по отношению к женщинам, а в дискуссиях о глобальном потеплении на первый план выходит вопрос о том, принимают ли политики всерьез страх людей перед будущим. Чувства — по большей части, положительные — становятся и самостоятельным предметом рыночных отношений. Производители пива, мюсли, шоколада добавляют в список ингредиентов – в одном ряду с солодом и сухим молоком — «Liebe» («любовь»), а рулоны туалетной бумаги цветут словами «Glück» («счастье») и «Freude» («радость»).

    К чему ведет такая гиперинфляция чувств в политике и экономике? И почему современному человеку, так мастерски научившемуся у своего психолога «проговаривать» свои чувства, так сложно бывает договориться с другими? Об этом корреспондент радио Deutschlandfunk Kultur Торстен Янчек поговорил с социологом, профессором университета Франкфурта-на-Одере Андреасом Реквицем. Его книга «Общество сингулярностей» («Gesellschaft der Singularitäten»), вышедшая в 2017 году, стала одним из важнейших событий в интеллектуальной жизни Германии. В этой работе Реквиц обращается к парадоксу современного общества: императив самореализации и личностного роста, призыв выражать свои чувства и жить в полном соответствии с ними не делают нас, вопреки ожиданиям, счастливее. Напротив, современный человек все чаще чувствует тревожность и разочарование, не способный выбраться из лабиринта своих эмоций и завышенных ожиданий.

    Постоянная тревожность каждого в отдельности и накал страстей в общественных дискуссиях — взаимосвязанные вещи, считает Андреас Реквиц. Избежать их можно лишь сознательной попыткой «приглушить» собственный аффект — и услышать аргументы другой стороны. 

    Постоянная тревожность каждого в отдельности и накал страстей в общественных дискуссиях — взаимосвязанные вещи, считает социолог Андреас Реквиц / © Youtube
    Постоянная тревожность каждого в отдельности и накал страстей в общественных дискуссиях — взаимосвязанные вещи, считает социолог Андреас Реквиц / © Youtube

    Торстен Янчек: Непрерывный эмоциональный накал, который мы наблюдаем в общественных дискуссиях, — случайность или теперь уже норма?

    Андреас Реквиц: Едва ли это случайность. Возможно, социальные медиа сами по себе с особой силой порождают эмоции — как позитивные, так и негативные — и сами же служат им каналами коммуникации. Вероятно, можно искать этому объяснения с точки зрения теории медиа. 

    Но вообще-то я думаю, что причины этого накала лежат глубже и к ним стоит присмотреться внимательнее. В последние десятилетия культура позднего модерна переживает глубокие изменения эмоциональной сферы, культуры чувств, аффектов. У этой новой эмоциональной культуры очень интересная — но, увы, и в какой-то степени фатально парадоксальная — структура. Я говорю о парадоксе позитивных и негативных эмоций, которые странным образом неразрывно сплетены.

    Но как это вышло? Как эмоции оказались в центре — по вашему выражению — культуры позднего модерна? В 1950–1970-х годах, в индустриальном модерне, эмоциям отводилось совсем другое место. Их воспринимали скорее отстраненно. 

    Совершенно верно. Примерно начиная с 1970–1980-х годов происходит трансформация культуры эмоций: эмоции не только обрели легитимность, но и стали пониматься как самая суть удавшейся жизни. В центре внимания оказались живость эмоции, ее интенсивность, позитивное переживание и все в этом духе. Такого раньше не бывало. 

    Предшествующие эпохи видели в том, чтобы дать волю эмоциям, нечто фатальное, опасное, зловещее. Сознательно вырабатывалась скорее дистанцированность от собственных эмоций — так было и в Античности, и в христианстве, и в эпоху рационализма.

    Норберт Элиас говорил о контроле над аффектами как о характерной черте модерна. Аффекты подвергаются своего рода «негативной культивации», их развитие пресекается и даже обращается вспять. Важно как раз не показать аффект, не выпустить его наружу — как признак слабости или как нечто мешающее социальной жизни. И вот начиная с 1970-х, а особенно интенсивно с 1990-х годов все это повернулось на 180 градусов. Почему? Факторов явно несколько.

    Очень важно то, что изменилось понимание, что такое личность. И еще одна важная движущая сила: психология. Психология — это ведь не просто одна из гуманитарных наук. В своем популярном жанре она глубоко внедрилась в нашу повседневность. Возьмите любой журнал или книгу для родителей о воспитании детей — там торжествует так называемая «позитивная психология», у которой своя небезынтересная история. Ее основное положение — субъект призван не просто выполнять свои обязанности или стремиться к определенному статусу. Нет, задача — раскрыть свое аутентичное «Я» и реализоваться в богатой эмоциональной жизни. 

    Итак, стремление к самореализации, стремление испытать положительные эмоции во всех жизненных ситуациях — это движущая сила той трансформации эмоциональной культуры, которую мы наблюдаем.

    Почему поворот к позитивным эмоциям оказался так силен, что эмоциональность и самореализация стали ядром нашей культуры?

    Свою роль сыграло широкое распространение образования. Позитивная психология проникала через всевозможные каналы, в частности через литературу по воспитанию детей. Дети и подростки воспитываются по-новому. Их больше не учат подавлять эмоции. Скорее наоборот, их приучают прислушиваться к себе, различать свои чувства, учиться понимать себя и видеть, как лучше всего раскрыться. Это очень важное направление. Но сказался и подъем нового среднего класса, класса высококвалифицированных специалистов с высшим образованием, особенно в больших городах, — это ведь они во многом являются носителями этой культуры самореализации и раскрытия личностного потенциала — и, таким образом, культуры позитивных эмоций. 

    Но есть еще и сильный экономический фактор. Капитализм нескольких последних десятилетий — это не столько промышленность, сколько культура, и в том числе, как это иногда называют, «Experience Economy» — то есть экономика переживания, опыта, ощущения. Все то, что нам предлагает экономика, все соблазны направлены на поиски положительных переживаний. Дело не сводится к обладанию предметами. 

    Покупаешь не кроссовки, покупаешь самоощущение. 

    Именно, самоощущение. Вот и опять мы говорим о чувствах. Так что сфера потребления вся пронизана стремлением к позитивному, привлекательному, аутентичному переживанию. Аутентичность и привлекательность — это главные ценности всей этой позитивной эмоциональности. И экономика — транспортный канал. 

    Затем — дигитализация. Репрезентация эмоций — того, что происходит внутри и, вообще-то, не может быть показано. И все же эмоции, причем позитивные эмоции, демонстрируются. Пример тому — инстаграм, и тут всегда главное — привлекательность и аутентичность. Субъект позднего модерна теперь занят не только самореализацией, но и тем, чтобы продемонстрировать вовне свою подлинную и привлекательную жизнь. Все должны ее увидеть. 

    Но таким образом создается особый тип давления? Теперь мы обязаны испытывать положительные эмоции? Ведь, прежде чем мы их перформативно продемонстрируем, нужно же все эти подлинные замечательные чувства испытать?

    Конечно. Вот именно. Такая двойная бухгалтерия, конечно, для социолога страшно интересна. Но для того, с кем это происходит, создается запутанная и безвыходная ситуация, свойственная субъектной культуре позднего модерна. Эта ситуация сильно отличается от, скажем, контркультуры 1970-х, когда доминировало желание быть собой, чувствовать себя аутентичным. Тогда другие были не важны. 

    И здесь намечается первая вероятная «зона фрустрации»: а именно, эти два уровня (или две части) могут оторваться и разлететься. Это вполне возможно: я сам могу чувствовать, что переживаю что-то позитивное, — но это невозможно показать другим. А может быть, другие это увидят, но не поймут или не оценят. Мой социальный статус может даже пострадать. А бывает и наоборот: вовне мы демонстрируем нечто фантастически прекрасное. Окружающие реагируют, выражают признание. Но мои собственные чувства могут с этой предъявленной реальностью не совпасть. Такие разрывы в эмоциональной культуре, конечно, часто ведут к разочарованию. 

    Эта наша «наружная реклама», эта установка на то, что все, что выходит вовне, обязательно проходит какую-то обработку, «курируется», как художественный проект, — насколько это стало частью нашей жизни?

    Вот это действительно новое явление. Прежде всего, конечно, дигитализация и социальные медиа в последние десять лет — мы и сейчас не очень хорошо понимаем, в каком направлении все это развивается. Ирвинг Гофман говорил о «драматургическом я», то есть о том, что каждый постоянно занят театральной саморепрезентацией. В этом ничего нового нет, это всегда было частью социальной жизни. Но теперь эта инсценировка самого себя через дигитализацию доходит до крайностей, повседневная жизнь документируется непрерывно. Даже возникает ожидание, что в документировании не будет никаких пробелов, что все подробности будут так или иначе запечатлены, даже еда, даже каждый случайный спутник. 

    Субъекты хотят быть аутентичными. Они хотят быть привлекательными. Но теперь уже приходится все очень рационализировать. Необходим усиленный самоконтроль. Здесь нельзя не заметить противоречия — интенсивные эмоции, но и очень тщательный, взвешенный самоконтроль. 

    Значит ли это, что здесь возникает внутреннее напряжение, парадокс: есть стремление к самовыражению, но нет свободы, нет отказа от любого давления — в духе хиппи, — а наоборот, успех становится второй стороной медали?

    Совершенно верно. Я бы сказал, тут у нас срослись внешняя и внутренняя ориентация. Социолог Дэвид Рисмeн в 1940–1950-х годах написал книгу «Одинокая толпа» — о субъектной культуре послевоенного времени. Рисмен ввел понятие «изнутриориентированного» и «извнеориентированного» характеров. Так вот, сегодня субъект должен быть ориентирован одновременно извне и изнутри. Он стремится и обязан быть ориентированным изнутри, он постоянно сверяется со своими чувствами. Мы не можем не заниматься своими внутренними переживаниями, должны постоянно с ними сверяться. 

    В то же время на нас сильно давит необходимость внешней ориентации. Можно даже сказать, что социологически тут объединились романтизм и буржуазность. Мы ведь помним, что романтизм был тем течением модерна, которое изобрело самовыражение и индивидуализм на пороге 1800-х годов. Буржуазная культура всегда была прямым антиподом романтизма. Буржуазность — это ориентация на статус, на успех, на трудовые достижения, и, конечно, всегда с оглядкой на то, как тебя воспринимают окружающие.

    И вдруг мы видим в позднем модерне, в среднем классе, некий парадоксальный синтез романтизма и буржуазности, ориентированности изнутри и извне.

    Сегодня утром я готовился к нашему разговору и в кафе услышал разговор двух молодых женщин. Началось с выбора этически корректного смартфона, а дальше чего только не было. Они имеют дело с бесконечным каталогом требований: этически корректная еда, этически корректная речь, этически корректные путешествия, и так далее и тому подобное. 

    Одна из них сказала: «Это невыносимо. На каждом шагу я обязана делать правильный выбор». Показывает ли это, что вот то, что мы сейчас описали, — необходимость произвести правильное впечатление вовнутрь и вовне — приводит к перегрузке, а значит, к страданию и прочим негативным эмоциям?

    Да. То есть можно говорить о перегрузке, а можно пойти дальше и спросить: откуда берется эта перегрузка? Если взять ваш пример, можно рассуждать так: «Одна из характерных особенностей «Я» позднего модерна — крайнее обострение чувствительности». А чувствительность предполагает очень развитое умение различать оттенки. Умение дифференцировать, различать вещи, которые раньше сливались в одно, не казались разными. Все то, что мы теперь обостренно наблюдаем и воспринимаем, конечно, как-то связано с чувствами. Вот и выходит, что мы обостренно чувствуем, например, этические характеристики определенных товаров или определенного образа жизни, определенных занятий — а раньше мы этого не улавливали. 

    У такой обостренной чувствительности есть светлая и темная стороны. Иными словами, и здесь можно найти тот самый «позитив». Повышенная чувствительность дает более интенсивные переживания — в той мере, в какой это было невозможно ранее. 
    Но и все проблемное, все негативные последствия — тоже воспринимаются острее. 
    Взять, например, питание. Сейчас непереносимость или чувствительность к разным продуктам встречается гораздо чаще. Нельзя не задуматься: это тоже как-то связано с обострением чувствительности субъекта? В том-то и дело, что обостренная чувствительность распространяется и на тяжелые, амбивалентные, негативные явления и переживания. Отсюда — растущая нагрузка на субъект переживаний. 

    И если кто-то нарушает наше позитивное мироощущение, например, высказывается политически некорректно, неправильно одевается или не так себя ведет — это автоматически воспринимается как помеха и может вызывать вспышки ярости, в том числе и в Сети. 

    Обостренная чувствительность к собственным эмоциям неизбежно означает обострение восприимчивости не только к позитивным, но и к негативным эмоциям, безусловно. Значит, и любые нарушения становятся заметнее: в партнерских отношениях, в рабочей обстановке, в публичном пространстве. 

    К тому же многие чувства амбивалентны. Не всегда можно точно сказать: вот это хорошо, а это плохо. Бывает, например, удовольствие от страха. В литературе это давно известно, такое переплетение позитивных и негативных эмоций. 
    В культуре позднего модерна им отведено все меньше законного места. В идеале все эмоции должны быть позитивными. А если они негативны — лучше, чтобы их не было.

    Значит ли это, что наша культура перегружена моралью? Есть ощущение, что мы взяты в кольцо императивами. Или, если принять к сведению, что этика и мораль — не одно и то же, то есть «этическое» — это индивидуально проживаемая праведная жизнь, а мораль — это «правильная» жизнь для всех вообще, то можно сказать: «Да, возможно, у нас избыток этики и недостаток морали». 

    Да. Это, я бы сказал, относительно новая тенденция. Довольно долго, и в социологии тоже, говорили скорее об «эстетизации» образа жизни. Еще в 1980-х и 1990-х стиль жизни был направлен на чувственное восприятие, чувствительность к красоте. Эта эстетизация продолжает играть свою роль до сих пор. 

    Ну а сейчас мы имеем дело с усилением «этизации» жизни. Появилось понятие «этичного потребления»: этические критерии вовлекаются в потребительское поведение в неслыханной доселе степени. Это потребление и продуктов питания, и энергоисточников. Вообще-то это как раз старая, буржуазная традиция — учитывать этику и мораль и судить о субъекте, этично ли его поведение. 

    Этическое плотно встроено в нашу повседневность — там многое вращается вокруг этики «Я». А вот вопрос общей морали решить уже гораздо сложнее. Тут требуется согласие в обществе, которое все труднее обрести. Так что мораль как бы переносится из общего в приватность этического поведения. Именно так она приобретает особую остроту для субъектов в их повседневной жизни. 

    Как же вырваться из этой воронки эмоциональности — и надо ли вообще из нее выбираться? 

    Ну, выбираться надо самое позднее тогда, когда мы отмечаем эту теневую сторону интенсивной эмоцианализированности. Проблема позднего модерна еще и в том, что у нас крайне мало культурных инструментов для работы с негативными переживаниями. Например, многие вещи в жизни не подчиняются нашему контролю или недоступны для нас. Это может проявляться в профессиональной жизни, в партнерских отношениях, это может быть наше здоровье — множество вещей у нас не под контролем, мы ими не управляем. Они ведь тоже производят негативные эмоции. А инструмента, чтобы с ними работать, у нас нет. Мы только слышим, что нужно негатив преодолеть и перевести в позитив. 

    А нет ли альтернативы? С этим сложно, и к тому же такие вещи нельзя просто взять и изменить политическими средствами. Впрочем, вполне можно спросить: «А нет ли каких-то политических рамок, которые поддаются изменениям?» Можно и так поставить вопрос: «Откуда эта фиксация на эмоциях?» Если все в жизни вращается вокруг того, какие можно извлечь ощущения, — то, может быть, это уже перебор, может быть, стоит отойти на шаг назад? Может быть, стоило бы выработать несколько более дистанцированное отношение к эмоциям? В первую очередь, конечно, к негативным — и тут на помощь приходят книги по саморазвитию: «Эмоции приходят и уходят — не надо на них зацикливаться». Но другая сторона медали — ведь тогда и положительные эмоции переживаются с иной интенсивностью. Если соглашаться на такой обмен — надо знать, что делаешь. До конца поняв, в чем дело, согласиться уже не так легко. 

    Можно вспомнить античную традицию стоицизма, когда речь шла о том, чтобы «приглушать» эмоции, создавать для них своего рода буфер. Вопрос в том, мог ли бы нам такой «буфер» как-то пригодиться и сегодня. 

    А как это сделать? Как отойти на дистанцию от собственных чувств — не только в личном плане, но и в общественном, — при том, что мы живем, как вы уже сказали, в капиталистической системе, которая радикально сменила тип товаров, в которой продукты нагружены культурными, этическими, игровыми и т.д. ценностями? Любая форма потребления должна как-то подчеркнуть индивидуальность потребителя, его особый стиль — но при этом все нагружены одинаковыми эмоциями, каждый отдельно взятый товар — как тут быть? 

    Это все верно, но нужно понимать — и тут требуется несколько более отдаленная перспектива, — что модерн на протяжении всей своей истории живет процессами восприятия. И всегда существовали контркультуры. Мы уже упоминали контркультуру 1960-1970-х. Почему не предположить, что и сейчас развиваются контркультуры, например, альтернативной эмоциональности. Сначала это, конечно, будет направлено против мейнстрима и даже против [политической] системы, но представить себе такое вполне можно. 

    И это будет вопрос того, какие нормы смогут утвердиться. Каждое ли выражение чувств легитимно или нужно проводить более четкие границы? Вот мы и вернулись к классической теме контроля над аффектом, но, может быть, в новом, актуальном развороте. 

    В жизни общества бывают фазы без острых конфликтов, без антагонизма, когда преобладает рутина и мелочи жизни. Я бы сказал, таковы были девяностые и нулевые годы. На них пришлась именно такая фаза.

    Но бывают эпохи острых культурных конфликтов, когда ведется борьба за гегемонию. Мне кажется, эта фаза началась сейчас. И понятно, что аффекты приобретают особое значение. С этим приходится мириться. И все же я думаю, не нужны ли в некоторых медиальных пространствах, а конкретно — в социальных сетях, некоторые инстанции контроля и регуляторы, чтобы с большей четкостью разъяснять, что еще можно, а чего нельзя делать? 

    Аффекты устранить это не позволит, да и не нужно. Но сделать регулятивный контроль более действенным — это задача для общества и государства.

    Но люди не будут следовать правилам, не усвоив их сначала. А как могут эти правила стать частью мышления, мне не совсем понятно. 

    Тут две возможности. Как нормы проявляются в социальном? Через контроль извне или через самоконтроль. Самоконтроль сейчас, скорее, ослаблен. Значит, действовать надо больше через внешний контроль — то есть через нормы, которые обозначены и за исполнением которых следят внешние инстанции. А потом, со временем, могут выработаться механизмы самоконтроля. 

    Что же, контроль над эмоциями станет делом политики?

    Да это и сейчас уже отчасти так. Вспомните дискуссию, которая идет уже несколько лет, о контроле над социальными сетями. Ведь это острейший политический вопрос, и вокруг него идут ожесточенные споры. В частности, о недопустимости цензуры или о том, что требуется не цензура, а некоторая модерация. Это явно политическая тема. 

    Но не в самих социальных медиа!

    Верно, но в задачи политики и входит начать обсуждение некоторых общих правил. 

    Регуляторы в интернете или в соцсетях — это одно. Но решающий фактор здесь все же экономический. Символическая, эмоциональная оценка, выходящая далеко за пределы обычного отношения к продуктам и компаниям и уже почти ничего общего не имеющая с нормальным образом жизни и потребления. Я думаю, что это отношение будет играть настолько важную роль в будущем, что совладать с этим эмоциональным контролем мы больше не сумеем.

    Всегда трудно выдвигать прогнозы. Во всяком случае, я бы не смешивал тенденцию давать этическую оценку продуктам экономики и тенденцию к бурной эмоциональности. В том, что меняются критерии оценки товаров и услуг, ничего нет удивительного. Раньше мы имели дело с критериями пользы, цены и т.п. Ну а теперь нас интересует экологичность. Почему бы и нет? Ну, и применение этического критерия совершенно не обязательно сопровождать эмоциями. Так что тут вопрос пока открыт. 

    Вполне возможно, что тема устойчивого развития — да еще с учетом изменения климата — еще очень нова. И эта новая тема вызывает сильные чувства — у всех сторон, кстати говоря. Со временем, когда все к этой теме привыкнут и привыкнут обращать внимание на негативные последствия производства или потребления разных продуктов для климата — тогда и эмоции улягутся. А этические критерии будут по-прежнему важны, и мы будем с ними считаться — просто более спокойно и трезво. 
    Та же траектория возможна и в других областях. Так что я смотрю на вещи без пессимизма. Вполне возможно, что мы немного уменьшим градус наших эмоций.

    Подготовка этой публикации осуществлялась из средств ZEIT-Stiftung Ebelin und Gerd Bucerius

    Читайте также

    Любовь к ближнему: как христианские церкви Германии помогают беженцам

    Мы были как братья

    Ost places — lost places

    Общество со всеобщей амнезией

    Садовничать, штопать одежду и передвигаться на лошадях: экологическая утопия Нико Пэха

    Тролль политический обыкновенный

  • Садовничать, штопать одежду и передвигаться на лошадях: экологическая утопия Нико Пэха

    Садовничать, штопать одежду и передвигаться на лошадях: экологическая утопия Нико Пэха

    Меньше потреблять, меньше производить – больше времени проводить на природе и с близкими

    Возможен ли экономический рост без вреда для планеты? Над этим вопросом сегодня бьются многие экономисты, политики и экологи во всем мире. Некоторые из них – например, сторонники «Зеленого нового курса» – предлагают оптимистический сценарий: необходимо перейти на возобновляемые источники энергии, ограничить объем индустриальных выбросов в атмосферу, перестроить транспортные коммуникации и добиться лучшего перераспределения благ между богатыми и бедными. Выработав новые технологии производства и потребления, мы сможем войти в будущее без ущерба для личного благосостояния отдельного индивида.

    Другие же смотрят на эти идеи скептически и полагают, что только сознательно отказываясь от привычных вещей и удовольствий — личного автомобиля, мяса, путешествий на другие континенты, — каждый из нас может внести свою лепту в предотвращение природной катастрофы. Именно эта идея лежит в основе шеринговых сервисов, коммун и веганских хозяйств. Сведя до минимума наемный труд и рыночное потребление, человек сможет выращивать овощи на собственном огороде, чинить свою одежду и помогать соседям с ремонтом приборов. Ему больше не понадобятся самолеты, автобаны, смартфоны и огромные моллы с фудкортами и эскалаторами. Экономист Нико Пэх настаивает на том, что этот образ жизни не только спасет планету, но и сделает каждого из нас счастливее. В Германии Пэх многим кажется провокатором и экстремистом. Но что если он прав? Этот вопрос задает себе и своим читателям корреспондент швейцарской газеты Neue Züricher Zeitung Бенедикт Нефф. 

    В идеальном мире Нико Пэха люди работали бы по двадцать часов в неделю, а три четверти аэропортов мира оказались бы не нужны. Общество выделило бы квоты на авиасообщение: дипломаты, журналисты, Ангела Меркель и римский папа продолжали бы летать. Остальные — большинство — оставались бы на земле. В мире стало бы на 50% меньше автобанов: именно они, по мнению Пэха, являются «кровеносной системой катастрофы». 

    Люди в этом новом мире владеют меньшим количеством вещей и многим делятся с соседями: в общей собственности газонокосилки, стиральные машины, иногда даже автомобили. Никто не проводит целые дни на работе, поэтому есть время садовничать, готовить еду и штопать одежду. Новых домов больше не строят – только ремонтируют те, что есть. Никто не выбрасывает старые смартфоны и компьютеры: их чинят. Люди в мире Нико Пэха во многом обеспечивают себя сами. Их помощники в быту — швейные машины на механическом приводе, простые удочки, велосипеды. На улицах снова появляются запряженные лошадьми повозки. «Электрорабы», такие как эскалаторы или электрические зубные щетки, отслужили свое и исчезли. 

    Утопия, обращенная в прошлое

    В целом идеи экономиста из Германии Нико Пэха — это утопия, обращенная в прошлое. Профессор университета Зигена изложил ее в небольшой книжке: «Избавление от изобилия. Путь к экономике, преодолевшей рост».

    Его теория опирается на три столпа: самоограничение (пользоваться только необходимым), самообеспечение (способность самостоятельно делать нужные вещи, чинить, делиться) — и отказ от глобализации. 

    Главной мерой для каждого человека станет цифра в 2,7 тонны – это индивидуальный выхлоп углекислого газа в год. Если мировое население составляет 7 миллиардов, именно столько имеет право выделить каждый человек – тогда, согласно Пэху, каждый может вести жизнь «без мародерства». Но, наверное, самое безумное в этой фантазии о жизни, полной самопожертвования и отказа от всех благ, – что именно на этом пути человека ждет удовлетворение и счастье. По крайней мере, это обещает Нико Пэх. 

    Естественно, профессора многие считают сумасшедшим. Его интервью на радио Deutschlandfunk произвело фурор. В нем Пэх призвал слушателей затеять скандал с соседями. Зачины он предлагал такие: «Послушай-ка, за какие такие заслуги ты едешь в морской круиз? По какому праву раскатываешь на внедорожнике? С какой стати в отпуск на горнолыжный курорт летишь на самолете?». Радиостанция отдельно отметила, что редакция не разделяет высказанные героем интервью взгляды. Газета Bild задала вопрос: «Это экологическая сознательность или экологическая диктатура?». И сама же ответила: «Профессор мечтает об Эко-Штази». Вокруг Пэха разразилась кампания ненависти.

    Но и почитателей у него немало. Цюрихский институт Готтлиба Дуттвайлера три года подряд причисляет его к лидерам мирового общественного мнения. Пэх стоит в одном ряду с далай-ламой, Карлом Лагерфельдом и папой Франциском. Его идеи совпадают с экологическим духом времени — но он порывает со всеми, кто видит в технологии и прогрессе спасение Земли. С партией «Зеленых» он на ножах: «зеленый» экономический рост для него — химера, бессмыслица, такие проекты, как «Зеленый новый курс» (Green New Deal)», — наивные самообольщения накануне всемирной катастрофы. Пэх считает, что никакие активные действия больше не помогут. Единственное, что еще может спасти мир, — «креативное неделание».

    Человек со стирательной резинкой

    Мы встретились в Берлине, на съезде архитекторов, в современном конгресс-центре недалеко от Александрплац. Пэх сидит где-то в углу, с блокнотом, карандашом и стирательной резинкой. Часто вы сегодня еще встречаете человека со стирательной резинкой? На часах почти полдень, а он с трех часов утра на ногах. Пэх приехал в Берлин из Зальцбурга на поезде, потратив на дорогу шесть с половиной часов. Накануне он был в Берне. Недавно в поезде в Марселе он забыл рюкзак, и поэтому чувствует себя немного потерянным. Мобильным телефоном он не пользуется, но у него был календарь-ежедневник, который остался в забытом рюкзаке. А еще для выступления в Берлине ему пришлось купить новую черную рубашку. При всей экономии он старается соблюдать гигиену — по его словам, ему важно быть чистым и не производить отталкивающего впечатления. На нем черная рубашка и его «лекционные джинсы» – видимо, единственные брюки без дыр и заплат. Ансамбль дополняют крепкие ботинки. Только бакенбарды придают образу некоторую эксцентричность. 

    Свою жизнь Пэх организовал примерно так, как описано в его книжке. Приглашения из Америки, Азии и Африки не принимаются. Летал он в жизни только однажды, в Вашингтон, и только потому, что руководитель его докторской диссертации пригрозил в противном случае прилететь в Германию. В остальном он не чужд гедонизма. «Я очень люблю вегетарианскую региональную кухню. Вегетарианская пицца — отличная вещь. До ужаса люблю пиво. Играю на саксофоне, обожаю музыку и литературу». Он проводит различие между большой и малой роскошью. Большая роскошь – разрушительна: перелеты, автомобили, круизы. 

    В Берлине Пэх участвует в круглом столе экспертов на тему «Два градуса как цель. Каким может быть вред от строительства?» Для Пэха вопроса тут нет: строительство наносит страшный вред, строительная индустрия дает 30–40% всех выбросов СО2.

    Собравшимся архитекторам Пэх рассказывает о том, что со строительством необходимо покончить. В будущем архитекторам следует ограничиться ролью «консультантов по стилю жизни», помогать клиентам улучшать показатели по CO2. Однако архитекторы его не только не прогоняют, а, напротив, радостно ему хлопают. В этом зале в концентрированной форме представлен главный парадокс нашего времени. Архитекторы аплодируют идее упразднить их профессию – но завтра в своих бюро они займутся проектированием очередного семейного коттеджа. 

    Я хочу, чтобы люди осознавали, насколько они себя обманывают

    Пэх считает, что в западном обществе не хватает критики: «Нельзя же молча смотреть на то, как массы людей совершают экологический суицид». Пока люди разрушают окружающую среду, не только не понимая, что делают, но еще и радуясь и гордясь своими разрушительными достижениями — Пэх как ответственный гражданин не может сидеть сложа руки. «Если я как ученый уже ничего не могу сделать для спасения мира, то мне остается только разоблачать самообман, которому люди предаются. Возможно, для этого мне приходится делать из себя посмешище, выступать в роли клоуна. Лучше быть смешным, чем надменно игнорировать факты». 

    А может быть, он просто не умеет справляться с противоречиями в жизни? «Конечно, жизнь не обходится без противоречий, — соглашается Пэх. — Но речь идет о выживании. 95% человечества возмущены, что для защиты климата делается недостаточно. При этом 70% из них живут абсолютно не по средствам». 

    Люди находятся в парадоксальной ситуации: «На выборах сейчас надо голосовать за ту политику, которая покончит с привычным образом жизни. Кто же на это согласится? Никто, конечно, — это был бы уже не парадокс, а шизофрения». Так что же в таком случае делать демократу? «Надо начинать потихоньку подтачивать большинство. Сначала нам нужно измениться самим — чтобы затем изменить политику». 

    Именно эта идея — начать перемены с себя — очень мало кому нравится. Недавно один режиссер назвал Пэха садистом, а один журналист встретил его словами: «Ага, вот каково пожать руку человеку, которого ненавидит вся Германия». Злят его такие вещи? — «Нет. Я не мальчик. Я знаю, что мои идеи людей провоцируют. Я и сам понимаю, что я не подарок. Но я не могу иначе».

    Сам он считает, что как ученый не имеет права провозглашать абсолютные истины. Все, что он может себе позволить, — выдвигать тезисы. «Не хочу никого принуждать к счастью, я всего лишь немного подталкиваю людей, создаю легкий дискомфорт». Однако именно ему принадлежат и такие слова: «Не хотите своего собственного счастья — пропадайте, Бог в помощь!» Живи недолго, зато на всю катушку — так тоже можно. «Почему бы нет?, — говорит Пэх. — Но нужно принять решение. Я хочу конфронтации. Я хочу, чтобы люди осознавали, насколько они себя обманывают». 

    Он считает, что раньше люди жили более счастливой жизнью — меньше боялись будущего, меньше испытывали стресса, меньше стремились к успеху. В семидесятых тебе предлагали двойную порцию картошки-фри или кусок пиццы — и ты уже был счастлив. Нужно и сейчас понизить планку, вернуть стандарты счастья поближе к земле. 

    Я говорю с Пэхом и думаю: а что если он прав? Может быть, через сорок лет мы все будем жить так же, как он? «Разумеется, это станет нормой, — уверен Пэх, добавляя, — Кризис обострится, температуры будут все выше, цены на нефть вырастут, финансовый мир рухнет — вот тут и закончится жизнь, к которой мы привыкли. Мы движемся к краху, который не оставит нам выбора: придется меняться». И тогда все выиграют от того, что есть такие люди, как он. Тогда он встанет и скажет: «Вы над нами смеялись. А теперь радуйтесь, что у нас наготове альтернативный план. Вы, правда, не хотели жить по такому плану. Но теперь уж выбирать не приходится». Пэх произносит это не столько с торжеством в голосе, сколько с радостью. Он уверен: в конце окажется, что он был прав. 

    Подготовка этой публикации осуществлялась из средств ZEIT-Stiftung Ebelin und Gerd Bucerius

    Читайте также

    Чем отличаются восток и запад Германии

    Ost places — lost places

    Изображая жертву: о культуре виктимности

    Какая экологическая политика правильная? Обзор дискуссий № 1

    Общество со всеобщей амнезией

    Обзор дискуссий № 3: Слабая Меркель, сильный Путин?

  • Коммерция и Рождество: священный союз

    Коммерция и Рождество: священный союз

    Сотрудникам крупных немецких фирм и многих государственных учреждений знакомо одно важное понятие: Weinaсhtsgeld — рождественская премия. Размер этой премии зависит от конкретного работодателя и его возможностей. Неизменна, однако, стоящая за ней логика: Рождество стоит больших денег, которые не всегда могут найтись в текущем семейном бюджете. 

    В 2019 году расходы на подарки составили в Германии 475 евро на человека — при средней зарплате 1.890 евро в месяц. По данным Германского Торгового Союза (Handelsverband Deutschland (HDE)) и статистической службы statista.de в предрождественский период 2019 года немцы потратили около 100 миллиардов евро — около одной пятой от годового оборота розничной торговли. Примерно столько же было потрачено годом раньше. 

    В ноябре и декабре рост оборота наблюдается практически во всех секторах торговли. Книготорговля и торговля игрушками становится особенно прибыльным бизнесом: предпраздничный период приносит им почти четверть их годового дохода. При этом чаще всего немцы дарят друг другу подарочные купоны или — банально — деньги. 

    Говорит ли коммерциализация Рождества о нашей бездуховности? Автор интернет-издания Zeit-Online Эрик Т. Ханзен считает, что нет.

     

    Подумать только, какой кошмар: еще совсем недавно казалось, что Рождество — это время тишины и созерцания, праздник христианской любви в честь рождения Спасителя, младенца Иисуса. Но что же мы видим сегодня? Невиданный в истории разгул транжирства и шопоголизма, опустошительный и неистовый.

    Доходит до открытого насилия: в Калифорнии, в предрождественской давке за подарками, женщина брызнула в лицо другим покупателям из газового баллончика, чтобы избавиться от конкурентов в борьбе за товар. Да и в Германии предрождественская торговля становится все более опасным делом. В первый день продажи PlayStation 4 в отдельных магазинах наблюдались натуральные бесчинства: толпа разбивала окна, и некоторым покупателям пришлось оказывать медицинскую помощь из-за порезов и ушибов.

    В Германии коммерциализация Рождества началась, впрочем, еще раньше, чем в Америке — несколько столетий назад, с появлением рождественских базаров. Сегодня же от 25 до 50% годового дохода розничной торговли (в зависимости от сегмента рынка) приходится именно на Рождество. Стоит отменить Рождество — и рухнет вся наша жизненно важная капиталистическая система, и, глядишь, придется Германии брать взаймы у Греции. 

    Однако критиковать коммерциализацию Рождества могут только те, кто так ничего и не понял про этот главный праздник. Мы привыкли думать, что в этот день радуемся появлению на свет Иисуса Христа. Это так, но это — не вся правда. Здесь слились воедино два радостных события, и вторым всегда был ритуал дарения подарков.

    Началось все со святого Николая — епископа, жившего в в III веке нашей эры в римском городе Мира на территории сегодняшней Турции. Прославившее его деяние сегодня вполне могло бы привести его на тюремные нары. Как-то раз он тайком забросил несколько золотых слитков в окошко трем несчастным девицам: приданого у них не было, а бесприданницам на женихов рассчитывать не приходилось. 6 декабря, день святого Николая, в католическом Средневековье стал главным праздником в честь святого покровителя — и каждый, стараясь следовать примеру милосердного святого, потихоньку раскладывал подарки по сапожкам добрых знакомых

    Все шло хорошо, пока не появился Мартин Лютер — а он святых просто на дух не переносил. Лютер запретил все праздники в честь католических святых, но перед всенародным почитанием святого Николая даже он оказался бессилен: отказаться от праздника подарков никто не захотел. Пришлось пойти на компромисс: святой был переделан в непонятного рождественского деда, день подарков перенесен с шестого декабря на 24-е. С тех самых пор Рождество — два праздника в одном: и рождение Христа, и всеобщий день даров. 

    Это Лютеру мы обязаны тем, что рождественский дед, каким мы его знаем, — персонаж, далекий от религии. Вырвавшись из крепких объятий Церкви, он приобрел множество лиц — от нидерландского Синтерклааса до американского Санта Клауса. 
    Ну и правильно сделал! Ведь дарить подарки прекрасно получается и безо всякой религиозной подоплеки. 


    Вот, например, некоторые индейские племена Северной Америки почитают разное старье, которое в ходе ритуальных церемоний передается от племени к племени. Дарить могут, к примеру, старую трубку мира. И время от времени ее передаривают — пока с течением времени она не возвращается в ту самую деревню, из которой начала свое странствие. Сама по себе большой ценности она не представляет, даже ребенок может смастерить трубку получше. Но важен символ: дружба и общность между племенами, а также взаимное уважение. 

    Попробуй подари в наше время кому-нибудь старую затертую трубку — получишь ею же по голове. Но все же обряд дарения для нас, для современного общества, столь же важен, как для индейских племен, — ведь в борьбе за самый лучший, самый выгодный подарок мы даже не стесняемся брызнуть конкурентам в глаза перечным спреем. 

    Приверженцы чистоты нравов недовольны превращением рождественских праздников в коммерческий проект. Но пуристы недоговаривают: ведь мы тратим на себя совсем немного, а по большей части тратимся на других. Я бы даже осмелился утверждать, что в историческом сравнении мы — абсолютные рекордсмены по количеству денег, которые каждый тратит на подарки своей семье, своим друзьям и соседям. 

    Так будем честны и признаем: в Рождество мы празднуем и рождение младенца Христа, и самоотверженную щедрость святого Николая. 

    Тогда все встанет на свои места: вот почему Рождество так хорошо прижилось в мире, в котором вера занимает все меньше места. Даже нехристиане перенимают рождественские традиции: живущие в Германии мусульмане или японские синтоисты могут не почитать и не праздновать рождение младенца Христа в яслях, но и они совсем не чужды идеи бескорыстного одаривания, и им близок и понятен главный символ таких даров — Санта Клаус. 

    И когда вы, в изнеможении от предпраздничного забега по магазинам, будете снова ругать себя за транжирство, вспомните трех бедных бесприданниц, нашедших семейное счастье благодаря доброте святого Николая, и порадуйтесь, что раздобыли для своих любимых и близких что-нибудь поинтереснее скучного галстука или утюга. 

    Всем веселого Рождества и, как говорят на Гавайях, Меле Каликимака! 

    Подготовка этой публикации осуществлялась из средств ZEIT-Stiftung Ebelin und Gerd Bucerius

    Читайте также

    Братья Хенкины

    Ost places — lost places

    Изображая жертву: о культуре виктимности

    Общество со всеобщей амнезией

    Баварские колядки

    Бистро #2: Сильвестр и Новый год в Германии

  • Общество со всеобщей амнезией

    Общество со всеобщей амнезией

    История Польши в XX веке — одна из самых трагических среди европейских стран. В 1918 году, спустя более чем сто лет после раздела между соседними державами, она вернула себе государственность. Но, как и во многих других восточноевропейских странах того времени, в Польше демократия оказалась недолговечной и быстро сменилась авторитарным режимом во главе с Юзефом Пилсудским, который провел серию репрессий против оппонентов. После смерти Пилсудского в 1935 году политическая система стала мягче, но зато был принят ряд антисемитских законов.

    В сентябре 1939 году с нападения гитлеровской Германии на Польшу началась Вторая мировая война, и страна оказалась поделена между Германией и СССР. Около шести миллионов граждан Польши погибли в годы войны, среди них почти половина — евреи. С одной стороны, на протяжении всей войны действовало подпольное сопротивление немецкой оккупации; с другой, соучастие многих поляков в Холокосте остается одной из самых болезненных тем в истории страны. 

    По итогам войны Польша вновь стала независимой, но только формально — в реальности был установлен подконтрольной Москве социалистический режим. Несколько раз в послевоенной Польше проводилась либерализация, но в начале 1980-х годов новый глава страны, генерал Войцех Ярузельский, организовал крайне жесткие по тем временам преследования антикоммунистической оппозиции, в результате которых погибли десятки человек.

    Борьба, которую вел против диктатуры независимый профсоюз «Солидарность», воспринималась как один из символов гражданского сопротивления во всем мире. И вот через 25 лет после того, как эта борьба завершилась победой, к власти в Польше демократическим путем пришла партия «Право и справедливость» (ПиС), которая в ходе своего правления ограничила полномочия судебной власти и установила контроль над общественными СМИ. Оппозиция внутри Польши и многие европейские политики восприняли эти действия как начало реставрации авторитаризма. 

    Именно трагические эпизоды польской истории ПиС использует для идеологического обоснования собственной политики. Международным скандалом обернулся принятый польским парламентом закон, вводящий уголовную ответственность за заявления об участии поляков в преступлениях, совершенных нацистами в годы Второй мировой войны. В самой Польше большой скандал вызвала смена руководителей Музея Второй мировой войны в Гданьске через несколько недель после его открытия — за недостаток патриотизма. Согласно новой официозной версии истории самой войны, она не закончилась в 1945 году, а продолжалась до 1989-го, когда в стране пал коммунизм. Наконец, ПиС стремится исключить из истории антикоммунистического сопротивления имя Леха Валенсы, первого лидера «Солидарности», с которым у лидера партии Ярослава Качиньского давний конфликт.

    Немецко-французский культуролог Ян Ассман считает, что существуют общества с «холодной» и «горячей» памятью о прошлом. Польское (как и немецкое, и российское), безусловно, относится к последним, и именно в поисках ответа на вопрос, как современная Польша переживает свое прошлое, журналист NZZ Иво Мийнссен встретился с польским философом Анджеем Ледером, который стал героем его репортажа.

    Mежду 1939-м и 1956-м годами Польша страдала под властью национал-социалистической Германии и, в меньшей степени, Советского Союза © Федеральный архив Германии, Фотография 101I-121-0008-25 / Елерт, Макс / CC-BY-SA 3.0
    Mежду 1939-м и 1956-м годами Польша страдала под властью национал-социалистической Германии и, в меньшей степени, Советского Союза © Федеральный архив Германии, Фотография 101I-121-0008-25 / Елерт, Макс / CC-BY-SA 3.0

    Современное польское гражданское общество создано войной и насильственным переселением народов. Неосознанное чувство вины сковывает его мышление. Варшавский интеллектуал Анджей Ледер объясняет острые политические разногласия в Польше неизжитыми, непроработанными историческими травмами. Причем амнезией страдают как национал-консерваторы, так и либералы. 

    В истории Польши немало темных страниц: страну оккупировали, разделяли на части, на нее нападали, ее разоряли и грабили — по прихоти великих держав. Особенно тяжелые травмы оставил период между 1939-м и 1956-м годами, когда Польша страдала под властью национал-социалистической Германии и, в меньшей степени, Советского Союза. Шесть миллионов людей — из них половина евреи — пали тогда жертвами террора. Насилие внешних агрессоров и смещение территории Польши на запад нанесли урон населению страны: его численность сократилась с 35 до 24 миллионов к моменту окончания войны. Затем последовало почти полстолетия социализма и советской оккупации. 

    Эти исторические испытания оставили свой след и продолжают влиять на политическую ситуацию в стране: правонационалистическая партия «Право и Справедливость» (ПиС) поднимает на свои предвыборные знамена требования репараций от Германии на сумму 800 миллиардов евро — чтобы получить поддержку своих избирателей. Отношения с Россией до сих пор окрашены недоверием и даже враждебностью. Однако самый болезненный вопрос, вызывающий ожесточенные споры, — это участие самих поляков в ужасных преступлениях прошлого. В минувшем году ПиС попыталась криминализировать любую попытку сказать, что часть ответственности за Холокост ложится на поляков. В этих спорах редко звучат полутона: одна сторона согласна видеть в истории только героев и жертв, другая настаивает на коллективной вине.

    Средний класс без исторической памяти 

    Один из тех, кто смотрит на вещи шире, возвышаясь над групповыми интересами, — Анджей Ледер. Философ из Варшавы убежден, что понять сегодняшнюю Польшу без учета травматического опыта событий, произошедших до, во время и после Второй мировой войны, невозможно. Недавно переведенная на немецкий язык, его книга «Польша как сомнамбула» описывает последствия непроработанной и неизжитой исторической травмы: страна, как считает Ледер, пережила революцию, «зверски жестокую, навязанную извне». Но без нее не мог бы возникнуть средний класс, который сейчас доминирует в польской общественной и политической жизни. По данным ОБСЕ, к среднему классу принадлежат две трети поляков. 

    Ледер, в очках без оправы и с короткой седоватой бородкой-эспаньолкой, немного напоминает интеллектуала двадцатых-тридцатых годов ХХ века, периода между двумя мировыми войнами. В центре его внимания — вопрос о том, была ли у поляков какая-то свобода действий. По его мнению, в основном они ее лишились, а нападение Германии и советизацию переживали как кошмарный сон, «в котором сбывались все самые глубокие потаенные страхи». 

    Германский и советский террор уничтожили довоенный общественный порядок в Польше. Холокост истребил слой мелкой буржуазии в Восточной Польше, в котором евреи составляли значительную часть. Изгнание немецкого населения лишило того же слоя запад страны. Затем коммунисты покончили с крупными землевладельцами и лишили дворянство привычных доминирующих позиций. Часть поляков героически оказала сопротивление в заведомо проигранной борьбе. 

    Но большая часть старалась выжить — и была вынуждена уживаться с оккупантами. Для многих этнических поляков — в основном, крестьян — присвоение «брошенного» прошлыми владельцами хозяйства как раз и стало, считает Ледер, первой возможностью вернуть себе дееспособность. К тому же именно им социализм открыл возможности подняться по социальной лестнице — стать служащими, чиновниками, сотрудниками служб госбезопасности и партийного аппарата. На тех западных землях, которые стали польскими по результатам войны, выстраивалось гораздо менее иерархичное общество, утверждает Ледер. Именно там, по его мнению, результатом революции был общественный прогресс. 

    Но такое происхождение польского среднего класса тенью ложится на его самосознание и самоидентификацию сегодня, пишет Ледер, также работающий психотерапевтом: «Где были мои родители и деды, что они делали в те времена? Неосознанное чувство вины парализует сознание». 

    «Западники» и «дворяне»

    Семейная история Ледера тоже отмечена печатью революции. «Моя семья — это интеллигенция и служащие, классический средний класс». Правда, типично «польской» он ее тоже не считает. Его мать выжила в войну благодаря тому, что французская семья спрятала у себя еврейскую девочку от нацистов. Дед был коммунистом и революционером, перед войной оказался в Москве и стал жертвой сталинского террора. Отец Ледера вернулся в Польшу с Красной армией в 1944 году. Благодаря армии он стал офицером и получил инженерное образование. В 1952 году, на пике сталинизма, он был арестован и два года провел в заключении. 

    Лишь антисемитская кампания 1968 года заставила семью Ледеров задуматься об эмиграции. Но они остались в Польше. Ледер получил высшее образование. В молодости он немало выиграл от осторожных шагов по либерализации Польши в 1970-х годах. «Многие в моем поколении побывали гастарбайтерами в Западной Европе, я сам работал санитаром и строителем, — вспоминает он. — Это, как правило, были люди с хорошим образованием. В отличие от ГДР и Чехословакии, в Польше каждый, кто не был открытым оппозиционером, мог получить выездную визу». Из-за этого прежде всего в крупных городах, формировался прозападный средний класс, который ориентировался на либеральные традиции польской интеллигенции. 

    Одновременно в более мелких провинциальных городах формировалась мелкая буржуазия с выраженными националистическими симпатиями. «Пока одни считали себя почти настоящими западными европейцами, другие равнялись на тех польских шляхтичей, которые отстояли Вену от турецкого нашествия». Для Ледера и то, и другое — фантазии, в которых симптоматически проявляются пробелы, оставшиеся после того, как целые классы и сословия были стерты с лица земли. 

    Отсюда же и раскол в политическом ландшафте: обе группы активно участвовали в движении «Солидарность», но после системного перелома 1989 года именно «западники» взяли на себя ключевую роль. Они толкали вперед рыночные и демократические реформы. По мнению Ледера, националисты и социально незащищенные группы чувствовали, что не представлены во власти; именно из-за этого провинциальный средний класс и проигравшие от модернизации сегодня выбирают ПиС. Польша становится современным обществом с острой борьбой за выбор пути, отмечает Ледер. В том, что некогда существовавший широкий консенсус рассыпался, он видит проявление демократизации — в политическую жизнь включились более широкие слои. 

     «Взрослеть опасно»

    «Но взрослеть опасно», — добавляет он с улыбкой. Ледер не скрывает своих левых симпатий и невысоко ставит нынешнее правительство. Проводимые им судебные реформы наносят тяжелый удар демократии. Беспокойство у философа вызывает и то, что крайне правые группы находят немыслимое прежде сочувствие. Правда, правительство впервые проводит социальную политику, достойную этого названия, — но это говорит лишь о глубине провала предыдущих руководителей страны. К тому же Ледер убежден , что щедрые выплаты на содержание детей, снижение налогов и повышение пенсий происходят за счет денег, предназначенных для здравоохранения и образования. Такой щедрости не может хватить надолго. 

    А главное — национал-консервативная картина мира непригодна для жизни в XXI веке. «Провинциальная буржуазия мечтает отгородиться от глобальных проблем, жить спокойно, чтобы побольше симпатичных девушек и никаких гомосексуалов», — иронизирует Ледер. Во внешней политике он наблюдает ту же склонность к фантастическим сценариям, например, мечтам о том, как США помогут Польше вооружиться и стать «восточноевропейским Израилем». По его мнению, Польше необходимы самые тесные связи с Европой — иначе она неминуемо попадает под влияние России. Если история чему-то научила поляков, то только одному, считает философ: «Польша слишком мала, чтобы выстоять в одиночку. Это относится ко всем европейским странам». 

    Подготовка этой публикации осуществлялась из средств ZEIT-Stiftung Ebelin und Gerd Bucerius

    Читайте также

    Иван Тургенев

    Братья Хенкины

    Любовь к ближнему: как христианские церкви Германии помогают беженцам

    Советский Союз и падение Берлинской стены

    Мы были как братья

    Какая экологическая политика правильная? Обзор дискуссий № 1

  • Прошлое, которое не спрятать

    Прошлое, которое не спрятать

    В начале ноября 2019 года — пока вокруг Бранденбургских ворот в Берлине отмечали 30-летний юбилей падения Стены — стало известно о том, что Хольгер Фридрих, новый издатель одной из главных берлинских газет, Berliner Zeitung, по всей видимости, выступал в роли «неформального сотрудника» штази в ГДР. Его история стала поводом для дискуссий по всей стране, не в последнюю очередь потому, что незадолго до этого на страницах своей газеты Фридрих заявил о намерении создать «внепарламентскую оппозицию». О своем прошлом в качестве агента Штази он при этом умолчал: эти факты его биографии стали известны благодаря расследованию издания Welt am Sonntag.

    Фридрих, если обвинения в его адрес подтвердятся, был, по всей видимости, одним из 189 тысяч доносчиков — по одному на каждые 90 жителей страны, — работавших (по состоянию на 1989 год) на министерство государственной безопасности ГДР. Формально на службе у Штази в это время было трудоустроено около 91 тысяч человек. Львиную долю слежки и осведомительства выполняли так называемые «неформальные сотрудники», которым приходилось «нести самую тяжелую ношу в конфликте с врагом» и идти на «прямую конфронтацию» — как утверждает секретный циркуляр министерства, впервые опубликованный в 1992 году. 

    Несмотря на то, что официально Штази вербовалa граждан с их полного согласия и якобы по их собственной инициативе, — на деле, разумеется, в ряды «неформальных сотрудников» многие попадали в результате шантажа или прямого давления. В то же время в первые годы существования ГДР воодушевленные идеями социализма люди не до конца осознавали опасность, исходившую от Штази. Известная писательница Криста Вольф, считавшаяся многими «совестью» и главным моральным авторитетом ГДР, сотрудничала с министерством в начале 1950-х — о чем стало известно в 1993 году. Не пытаясь снять с себя обвинения и осмысляя свое прошлое, Вольф долго не могла сама найти объяснение своим поступкам. «Не могу понять, почему я вообще с ними разговаривала. Почему не послала их подальше, как я сделала бы, приди они ко мне чуть позже», — спрашивает она себя в книге «Город ангелов, или Плащ доктора Фрейда» («Stadt der Engel oder the Overcoat of Dr. Freud», 2011) и сама себе отвечает: «Потому что тогда они еще не были для меня они».

    История Хольгера Фридриха вновь подняла вопрос о вине и об ответственности восточных немцев за свое прошлое — через 30 лет после падения Берлинской стены. Об этом — статья редактора и постоянного автора другой берлинской ежедневной газеты, Der Tagesspiegel, Роберта Иде. 

    Не успела закончиться неделя необычайных торжеств, открывшая нам множество новых историй о чудесах объединения Германии, как обнаружилась еще одна история, которая так и просится на экран — вопреки или, наоборот, благодаря тому, что разворачивается она в редакции газеты. Не успел Хольгер Фридрих выйти на сцену и явить себя городу и стране в качестве нового владельца Berliner Zeitung — как он уже вынужден, отвечая на неудобные вопросы, признаться в том, что работал на министерство госбезопасности ГДР.

    И эта его история открывает нам такое множество слоев, которое только можно углядеть на изрезанном горизонте немецкого исторического опыта.

    Взять хотя бы сцену, на которой разворачиваются события: газета Berliner Zeitung — сама по себе часть немецкого исторического опыта. В свое время газета подчинялась Центральному комитету СЕПГ, государственной партии ГДР, и добросовестно восторгалась социализмом. После «мирной революции» в редакции нашли приют журналисты, заново осваивавшие прямохождение. Затем газета не без успеха пыталась стать общеберлинским печатным органом. Затем была чехарда издателей, которые то под влиянием мании величия, то из пристрастия к мелкой экономии привели газету к тяжелому кризису. 

    В конце концов никто не пострадал

    В том, что происходит сейчас, и в том, чего не произошло раньше, хорошо видны все проблемы, а также та немалая роль, которую играет восточногерманская история в современной жизни. Расследование газеты Welt am Sonntag показывает, что с декабря 1987-го до февраля 1989 года, действуя под кодовым именем «Петер Бернштайн», Хольгер Фридрих поставлял Штази компрометирующую информацию на людей из своего окружения. 

    По крайней мере для одного из своих сослуживцев по Национальной народной армии ГДР Фридрих, у которого тогда был чин унтер-офицера, создал угрозу своими рукописными рапортами, сказано в журналистском расследовании. В отношении некоторых других Штази якобы «приняла меры». Фридрих, правда, утверждает, что «не работал на штази активно». Однако такой самохарактеристики недостаточно для того, чтобы немедленно отделаться от репутации доносчика.

    Разоблаченные помощники тайной полиции ГДР нередко прикрываются фразой «в конце концов, никто не пострадал». От частых повторений эти слова не становятся правдивыми. В конце концов, откуда мог знать осведомитель, какую картинку Штази сложит из доставленных ей фрагментов информации и как те сведения, которые он включил в свой рапорт, будут использованы в ходе «деморализующих мероприятий» против мнимых «враждебных элементов»? В рамках этих мероприятий у некоторых людей целенаправленно разрушали судьбы и семьи, кого-то отправляли в тюрьмы, а также склоняли к сотрудничеству.

    В пятницу, 15 ноября, на сайте и в субботнем выпуске газеты Фридрих опубликовал заявление со своими разъяснениями. В этом заявлении он представляет себя жертвой именно такого шантажа. Поскольку его заподозрили в намерении бежать на Запад, ему грозила тюрьма. Чтобы «загладить вину», он обязался доносить. Один из рапортов, например, сообщал, что брат сослуживца Фридриха задумывался о выезде из страны. Сейчас Фридрих утверждает, что предварительно обсудил содержание доноса с его фигурантами. Впоследствии он, по его словам, преднамеренно нарушил конспирацию, сделавшись непригодным для Штази сотрудником. 

    Документы дела не полностью открыты публике

    Все эти разъяснения, разумеется, еще нуждаются в проверке, но для людей, живших в ГДР и знакомых с результатами многолетних расследований деятельности Штази, звучат они не то чтобы неправдоподобно. И все же утверждать еще ничего нельзя. Документы — к слову сказать, федеральное ведомство по изучению архивов Штази выдало их под грифом «Досье виновного» — не полностью открыты публике, а фигурант доносов пока никак не высказался. 

    В чем можно не сомневаться, так это в том, что Штази действительно принуждала людей к сотрудничеству шантажом (тем удивительнее, что в Западном Берлине и Западной Германии находились добровольцы, которые по собственному желанию или исключительно ради денег становились помощниками министерства госужаса). 

    И, конечно же, всегда можно различить нюансы в том, о чем осведомитель сообщает, а о чем умалчивает. Но тем не менее: не было жителя ГДР, который не понимал бы, с кем он имеет дело в случае с «фирмой» Эриха Мильке. У Штази было 90 тысяч кадровых сотрудников и чуть ли не вдвое больше неофициальных помощников. Большинство из этих преступников до сих пор находятся среди нас, храня оглушительное молчание. Их жертвы рядом с нами так же молча страдают. К счастью, документы открыты и доступны для всех — это победа восточногерманских правозащитников, тот редкий случай, когда им удалось настоять на своем в объединенной Германии, преодолев сопротивление, в том числе с запада, вплоть до членов правительства ФРГ.

    Германия пережила немало дискуссий о Штази за три десятилетия проработки своего прошлого, порой довольно суетливой. Особенно важно было убедиться, что чиновники, политики, директора школ, судьи в свое время проявили себя порядочными людьми, а значит, не закрыли себе дорогу в демократическое будущее. Многих восточных немцев ждали горькие открытия, когда выяснялось, что те, на кого надеялись, вроде социал-демократа Ибрагима Беме, все сильнее запутываются в паутине лжи; а некоторые вопросы, например, к Грегору Гизи, так и остаются без ответа. 

    Память с пробелами

    Но за всеми этим острыми переживаниями стояли более важные вопросы, которые не каждый решался задать: а у нас за семейным столом — кто же это был? Племянник? Тетя? Многие решили не доискиваться правды. Семейный мир важнее, особенно после таких исторических переломов. Хотя, если подумать, кому нужен такой мир?
    К тому же торопливое воссоединение перевернуло вверх дном жизнь каждого человека, каждого города или поселка — у кого в тот момент нашлись бы время и силы выяснять, кто что делал и чего не делал? Посреди пропасти, которая отделила одних восточных немцев от других, многим из них было легче солидарно свалить на Запад всю вину за свои несбывшиеся мечты. В результате и получилось, что после своего заката ГДР отчасти возродилась — как пространство воспоминаний, в котором, правда, все истории зияют пробелами. 

    Талантливые фильмы, телесериалы и книги много и подробно рассказали о разнообразии жизни и страданий в ГДР — страданий, в том числе, от Штази в своем доме. И всякий раз нельзя не задать себе главный вопрос: а на что бы я согласился ради карьеры, ради любви, ради детей? На какое предательство я оказался бы способен, по чьим головам бы прошел? Да и сейчас — какую цену я соглашусь заплатить за то, чтобы сбылись мои мечты, даже если кто-то еще в результате останется ни с чем?

    Во всяком случае, не стоит торопиться осуждать людей, чьи биографии связаны с Восточной Германией, в том числе и берлинского издателя, поверившего в свою особую миссию. В конце концов, «и на Западе жили не одни только храбрецы». Именно так недавно выразилась в связи с юбилеем падения Стены федеральный канцлер Ангела Меркель — в один из редких моментов, когда она вспомнила о своей связи с Восточной Германией. Кстати говоря, о жизни семьи Меркель в ГДР за все ее 14 лет на посту канцлера мы узнали крайне мало.

    Самокритичный подход к прошлому в настоящем

    А ведь именно происходящее в Восточной Германии показывает: без прошлого невозможно понимать настоящее и обустраивать будущее. Здесь важно то, о чем не любят вспоминать: необходим самокритичный подход ко вчера — сегодня. Хольгер Фридрих обнародовал факт сотрудничества со Штази только после вопросов журналистов, то есть далеко не добровольно.

    События, столь важные для доброго имени газеты, застали врасплох редакцию, которую Фридрих и его жена собираются вести за собой в новую жизнь. У самой редакции за плечами болезненный опыт публичного разбирательства прошлых связей со Штази. В частности, в середине 1990-х годов оттуда были уволены почти все бывшие неофициальные сотрудники министерства госбезопасности.

    У Фридриха (как и у многих бывших осведомителей до него) была возможность предотвратить хотя бы эту непростую ситуацию — добровольным признанием, осознанием и покаянием, просьбой о прощении, проявлением сочувствия к пострадавшим. Ничего этого мы от Хольгера Фридриха пока не услышали. А подходящий момент уже прошел.

    Если его действительно, как он говорит, вынудили к сотрудничеству, он мог бы давно рассказать об этом. Более того, как один из ведущих издателей Берлина он был бы даже обязан это сделать. Где как не в бывшем городе Стены, в котором история напоминает о себе на каждом шагу? Где как не в газете, гордо заявляющей о том, что ее делают берлинцы для берлинцев? Можно постараться прикрыть свое прошлое. Но оно все равно никуда не денется.

    У восточных собственная гордость

    Эссе Хольгера Фридриха и его жены Зильке к дню падения Стены прочли многие. Авторы не касались в этом эссе собственного прошлого, говорили о чужом и не слишком конкретно. В редакционной статье на две полосы нашлось место для благодарности временному шефу СЕПГ Эгону Кренцу — за то, что тот якобы не допустил применения оружия в 1989 году.

    Специфического исторического сознания авторов хватило на то, чтобы сплести лавровый венок миротворца человеку, который был пойман на фальсификации выборов, покрывал авторов закона о стрельбе по перебежчикам через Стену, преследовал оппозицию даже в школе собственного сына в берлинском районе Панков, а также одобрил резню в Пекине.

    Куда больше «мирная революция» обязана мужеству людей, вышедших на улицы с горящими свечами в руках и смелостью в сердцах, — им, а не товарищу из СЕПГ, растерявшему остатки власти, выпустившему из рук свои полстраны, стерпевшему падение Стены просто от бессилия.

    Слова благодарности Кренцу вызвали протесты даже в стенах самой редакции. В ответ Хольгер Фридрих поспешил дать интервью, в котором объяснял, что как солдат всегда боялся получить приказ стрелять в свой народ. Разъясняя эту «моральную дилемму» тогда, неделю назад, Фридрих ни словом не упомянул собственный моральный выбор — предавать ли товарищей тайной полиции, писать ли на них собственноручно доносы. 

    Зато звучала своеобразная гордость за Восточную Германию. Не за удавшуюся мирную революцию и не за трудные годы, когда каждый в отдельности пытался справиться с поворотом своей личной биографии на 180 градусов. Нет, гордость за иной, не западный взгляд на мир, какой-то именно восточногерманский.

    Восток у всех разный

    Этот очередной мотив «вставания с колен», неизбежно подразумевающий отталкивание и конфронтацию, игнорирует одно: единого Востока никогда не было.

    На Востоке каждый выбирал свою дорогу. Были попутчики и конформисты, беглецы, диссиденты, псевдодиссиденты, идеологи и идиоты — как в любом обществе. И, как при любой диктатуре, не признающей никаких прав, кроме права партии, каждый человек был обречен на каждом шагу делать выбор.

    Многие учились эзопову языку, с детства умели читать и петь между строк — но никому не удавалось уклониться от вопроса, который с каждым годом все громче задавало государство: «Скажи мне, с кем ты, на чьей ты стороне?». Отправляйся на стрельбище в тренировочные лагеря — а иначе останешься без аттестата!

    Отправляйся на три года в армию — а иначе не видать тебе учебы в институте! Вступай в СЕПГ — докажи, что ты социалист! Загладь проступок — настучи на соседа! Получи награду — командировку на Запад, если оставишь детей в интернате на родине! Если бы выбирать пришлось мне – как далеко бы я зашел?

    Тем, кого объединение застало детьми (мне в год падения Стены было четырнадцать), повезло: все эти вопросы им были еще знакомы, они читали обе стороны навсегда перевернутой страницы, но ставить свою подпись на одной из них уже не пришлось. Тем, кто встретил события тридцатилетней давности совершеннолетними (военнослужащему Хольгеру Фридриху было двадцать три), — не повезло: они уже успели оказаться перед выбором, они знали о последствиях — но они еще не догадывались, что страна, диктующая им свои условия, очень скоро просто перестанет существовать. 

    В Восточной Германии всего пара лет разницы в возрасте на момент падения Стены так или иначе определяла разницу между целыми поколениями. Уже только поэтому Восточная Германия не одна, их бесконечное множество. Что уж говорить о детях 1990-х годов, которые толпами покидали родные места в западном направлении — в основном в поисках работы в крупных центрах, но и из-за молчания у себя дома. Сегодня на Востоке очень не хватает образованных и опытных людей с центристскими взглядами — у которых есть вопросы к родителям.

    Ответственность за собственное прошлое

    Восток бывает разный. И даже Штази бывает разная. История Фридриха — и об этом. Можно оказаться на службе тайной полиции, не беря на душу греха, — и все-таки потом провиниться. Если не вина, то по меньшей мере ответственность каждого — как мы сегодня с этим обойдемся. То, что мы сегодня делаем с нашим вчера, определяет наше завтра.
     
    Поэтому в истории Хольгера Фридриха и Штази сейчас для нас важнее всего общая для журналистики и коллективной памяти необходимость задавать вопросы. И искать ответы, не забывая о критическом взгляде на себя. Только так можно проникать в глубь истории, слой за слоем.
    Как бы то ни было, а эта берлинская история спустя 30 лет после исторического поворота показала: Восточная Германия — многослойная, многоликая и многоголосая, и ее история рассказана еще далеко не полностью. А жизнь — шире, чем мы ее себе представляем.

    Подготовка этой публикации осуществлялась из средств Федерального фонда проработки диктатуры Социалистической Единой Партии Термании (Bundesstiftung zur Aufarbeitung der SED-Diktatur)

    Читайте также

    «Восточные немцы — это тоже мигранты»

    «АдГ добьётся того, что Восточная Германия снова себя потеряет»

    «Люди не справляются с амбивалентностью»

    Советский Союз и падение Берлинской стены

    Мы были как братья

    Ost places — lost places

  • Братья Хенкины

    Братья Хенкины

    Санкт-Петербург, 1990-е годы. После смерти одной пожилой женщины остается квартира, полная разного хлама. Ее наследники случайно находят среди прочих вещей несколько коробок со старыми, скрученными в рулончики негативами. На пленках, должно быть, те же фотографии, что в старых запылившихся альбомах, решают они. К тому же негативы такие старые, что, кажется, стоит дотронуться – они сразу рассыпятся в пыль. Больше они не обращают на них особого внимания. Двадцать лет спустя из праздного любопытства наследники решают отсканировать пленки. 

    Когда греешь их в руках, они постепенно разворачиваются: в каждом завернутом в бумагу рулончике по несколько фрагментов – четыре, восемь, пятнадцать кадров, редко все 36. Первый фрагмент отсканирован: как и ожидалось, фотографии деда, Ленинград, 1920–30-е годы, семья, знакомые, родственники… Второй уже интереснее: те же самые годы, но вдруг – Берлин. Снимок за снимком на мониторе слагается целая история двух городов и двух жизней, рассказанная двумя братьями — Евгением и Яковом Хенкиными. 

    DEUTSCHE VERSION

    Ленинград, Фото - Яков Хенкин / © Ольга Маслова-Вальтер
    Ленинград, Фото — Яков Хенкин / © Ольга Маслова-Вальтер

    Пожилую женщину, сохранившую негативы, звали Софья Хенкина (1910–1994), и она была младшей сестрой Евгения (1900–1938) и Яковa (1903–1941). Все трое родились и выросли в Ростове-на-Дону, в состоятельной еврейской семье. «Софья вспоминала забавные эпизоды, стихи и песенки и никогда не говорила о том, как оборвалась эта благополучная жизнь, как ушли из жизни родители, какие именно события в Ростове-на-Дону заставили их уехать», — рассказывает наследница Ольга Маслова-Вальтер. Точно известно лишь то, что с 1920-х годов Яков с семьей и Софья живут в Ленинграде, а Евгений самое позднее в 1926 году оказывается в Берлине.

    ИСТОРИЯ ИСЧЕЗНУВШЕГО МИРА

    Снимок за снимком на экране вырастает исчезнувший мир — трагичная история, в которой многое до сих пор остается неясным и требует основательного изучения. Два города, Берлин и Ленинград — некогда столицы крупных европейских империй, потерпевшие горькие поражения в Первой мировой войне. Оба города шаг за шагом превращаются в метрополии тоталитарных режимов. В изображения, порой едва уловимо, вторгается та реальность, которая погубит обоих братьев, а их страны столкнет в новой войне. 

    Ничего этого ни фотографы, ни запечатленные ими люди еще не подозревают. Зафиксированный на пленку мир отличается особой атмосферой, мнимой легкостью бытия, чувственностью и радостью, которые отражают сотни в большинстве своем неизвестных лиц. 

    Хенкины не были профессиональными фотографами. Яков работал инженером-экономистом, Евгений изучал машиностроение в Техническом университете Берлина, после чего работал музыкантом. Несмотря на это, более семи тысяч снимков из наследия братьев говорят об их сильном увлечении фотографией и о выдающемся таланте, выходящем далеко за рамки любительской съемки. Оба снимали преимущественно в свое удовольствие, но иногда получали заказы, в основном на съемку спортивных и других массовых мероприятий.

    НЕМОЕ КИНО БЕЗ СУБТИТРОВ

    Сотни и тысячи лиц превращают все фотографии Хенкиных вместе взятые в своеобразный «групповой портрет на фоне века». Некоторые люди — случайные прохожие, строители, продавцы на рынке — появляются лишь однажды, чтобы потом бесследно исчезнуть. Другие встречаются несколько раз, рассказывая маленькие истории: о посещении пионерского лагеря под Ленинградом, о походе в Берлинский зоопарк, о пожаре, об автомобильных гонках, демонстрациях или ужине в ресторане. И лишь немногие люди появляются на пленках вновь и вновь, становясь живыми героями со своими характерами и создавая целые сюжетные линии. 

    Когда греешь пленки в руках, они начинают постепенно разворачиваться. Фото – Ольга Маслова-Вальтер
    Когда греешь пленки в руках, они начинают постепенно разворачиваться. Фото – Ольга Маслова-Вальтер

    Этих людей мы иногда знаем по именам, например, членов семьи, Софью Хенкину или жену Якова Фриду. Иногда это безымянные друзья и коллеги — сотрудники Института Генриха Герца в Берлине – с ними Евгений собирает терменвокс. Или музыканты, с которыми Евгений выступал на разных сценах. Или подруги, как, например, красивая берлинка, с которой Евгений катается на лодке, гуляет по лесу, посещает разные мероприятия или идет в гости к друзьям. 

    Когда долго смотришь на эти фотографии, появляется странное чувство, будто все эти люди – твои старые добрые приятели, но только без голосов и имен. Как в немом кино без субтитров.

    Хотя фотографии и были сделаны совершенно независимо друг от друга, в них можно заметить многочисленные совпадения и параллели. Кажется, что братья интересуются похожими темами, используют сходные композиционные принципы, так что не всегда легко сказать, кто фотографировал, а иногда с первого взгляда не различишь даже и где — в Берлине или в Ленинграде.

    Основными сюжетами были портреты женщин и детей, друзей и знакомых, уличные сцены, массовые и спортивные мероприятия, животные, автомобили, пейзажи. Некоторые кадры сделаны не просто так, а тщательно выстроены, вероятно, с отсылками к иконографической традиции — например, к образу матери с младенцем.

    «ДА ЗДРАВСТВУЕТ ВЕЛИКИЙ СТАЛИН»

    Сами братья — неотъемлемые участники той бурлящей жизни, которую и запечатлели. Иногда они просят других людей сфотографировать себя, так что на одной и той же пленке они могут быть и фотографами, и моделями. За становлением двух тоталитарных режимов они наблюдают несколько издалека, и, кажется, испытывают не страх, а, скорее, какое-то сдержанное любопытство. Евгений гуляет по Берлину и вдруг видит на столбе листовку с призывом: «Евреи всего мира хотят уничтожить Германию! Не покупайте ничего у евреев!». Он достает камеру, делает снимок и идет дальше. В другой раз он фотографирует нацистский военный парад на Унтер-ден-Линден или предвыборный плакат «За немецкий социализм» на Паризер-штрассе. Это все происходит как бы между прочим.

    Берлин, фото - Евгений Хенкин (1933)
    Берлин, фото — Евгений Хенкин (1933)

    На фотографиях Якова запечатлены и стадион с портретами Сталина и Ленина, и огромная надпись «Да здравствует великий Сталин», и парад физкультурников. Разделял ли он социалистический оптимизм сталинского времени, неизвестно. Даже если и так, то в 1937 году с этим, вероятно, было покончено.

    Удивительны не только совпадения в сюжетах, но и параллели в трагических судьбах братьев. Яков Хенкин, который всю жизнь провел в России, в 1941 году погиб от немецких пуль на Ленинградском фронте. Его брат Евгений, чья жизнь на протяжении многих лет была тесно связана с Германией, в 1936 году был вынужден покинуть страну. А в декабре 1937-го он был арестован НКВД именно как «немецкий шпион» и через несколько недель расстрелян. Статус «врага народа» стер его имя из истории семьи. Софья Хенкина знала о его аресте, но ей не удалось узнать подробности дела. Впоследствии она избегала разговоров об этом. 

    «Образец чистого фотографического искусства»

    Когда архив был обнаружен, спрашивать было уже некого. В 2016 году в Лозанне (Швейцария) наследница Софьи Ольга Маслова-Вальтер основала Ассоциацию «Архив братьев Хенкиных». Вскоре удалось организовать выставку в Государственном Эрмитаже в Санкт-Петербурге, на которой впервые были показаны многие фотографии. Выставка, организованная в стенах крупнейшего художественного музея и внесенная изданием Bloomberg в список десяти лучших выставок лета 2017 года, поместила фотографии не только в исторический, но и в художественный контекст. В дальшейшем фотографии были показаны в Милане и Париже. Осенью 2019 года на французском языке была опубликована первая книга. И, пожалуй, прав был фотограф Дмитрий Конрадт, который и наткнулся на архив в 2012 году, говоривший, что фотографии Хенкиных – не исторический источник, а «образец чистого фотографического искусства. И рождено оно не стремлением сделать искусство, но исключительно даром авторов».

    Берлин, фото – Евгений Хенкин
    Берлин, фото – Евгений Хенкин
    Берлин, фото - Евгений Хенкин
    Берлин, фото — Евгений Хенкин
    Ленинград, фото - Яков Хенкин
    Ленинград, фото — Яков Хенкин
    Берлин, фото - Евгений Хенкин
    Берлин, фото — Евгений Хенкин
    В пригороде Ленинграда, фото — Евгений или Яков Хенкин (1936–1937)
    В пригороде Ленинграда, фото — Евгений или Яков Хенкин (1936–1937)
    Берлин, фото - Евгений Хенкин (1930-e)
    Берлин, фото — Евгений Хенкин (1930-e)
    В пригороде Ленинграда, фото — Евгений Хенкин (1936–1937)
    В пригороде Ленинграда, фото — Евгений Хенкин (1936–1937)


    В пригороде Ленинграда, фото — Евгений Хенкин (1936–1937). Слева направо: Фрида, Яков и Софья Хенкины
    В пригороде Ленинграда, фото — Евгений Хенкин (1936–1937). Слева направо: Фрида, Яков и Софья Хенкины
    Ленинград, фото - Яков Хенкин
    Ленинград, фото — Яков Хенкин
    Берлин, фото – Евгений Хенкин (первая половина 1930-х)
    Берлин, фото – Евгений Хенкин (первая половина 1930-х)
    Ленинград, фото – Яков Хенкин
    Ленинград, фото – Яков Хенкин
    Берлин, фото – Евгений Хенкин
    Берлин, фото – Евгений Хенкин
    Ленинград, фото – Яков Хенкин
    Ленинград, фото – Яков Хенкин
    Ленинград,  фото – Яков Хенкин
    Ленинград, фото – Яков Хенкин
    Ленинград, фото – Яков Хенкин
    Ленинград, фото – Яков Хенкин
    Берлин, фото – Евгений Хенкин
    Берлин, фото – Евгений Хенкин
    Ленинград, фото – Яков Хенкин
    Ленинград, фото – Яков Хенкин
    Берлин, фото – Евгений Хенкин
    Берлин, фото – Евгений Хенкин
    Берлин, фото - Евгений Хенкин (1933)
    Берлин, фото — Евгений Хенкин (1933)
    Берлин, Евгений Хенкин (справа) в институте Гейнриха Герца
    Берлин, Евгений Хенкин (справа) в институте Гейнриха Герца
    Ленинград, Яков Хенкин со своей женой Фридой и дочерью Галиной
    Ленинград, Яков Хенкин со своей женой Фридой и дочерью Галиной

    Текст: Леонид А. Климов
    Перевод: Анастасия Попова
    Фотографии: Ол
    ьга Маслова-Вальтер / Henkin Brothers Archive 
    опубликован: 26.11.2019

    Подготовка этой публикации осуществлялась из средств фонда ZEIT Stiftung Ebelin und Gerd Bucerius

    Читайте также

    Иван Тургенев

    Война на востоке Украины

    Крымские татары

    Нефть — культурно-исторические аспекты

    «Восточные немцы — это тоже мигранты»

    Протесты в России: спецпроект dekoder.org

  • «Люди не справляются с амбивалентностью»

    «Люди не справляются с амбивалентностью»

    Дебаты в немецкоязычных СМИ показывают, что сегодняшняя Германия охвачена дискуссиями о морали, социальных привилегиях и дискриминации. Что можно и что нельзя? Можно ли обвинить в скрытом расизме родителей, покупающих своим детям карнавальные костюмы индейцев? Допустимо ли спросить говорящего с акцентом незнакомца, откуда он родом?

    Социолог Эмиль Дюркгейм писал: «отклонения от нормы будут существовать даже в обществе святош». Проблемы, кажущиеся с расхожей точки зрения несущественными, там будут приобретать масштабы скандала. Живем ли мы уже в таком обществе — или, напротив, мы стали свидетелями беспрецедентной эмансипации дискриминируемых групп? Нужно ли феминисткам постоянно выступать в роли зануд, «ломающих», по выражению исследовательницы Сары Ахмед, «кайф» привилегированных групп, — или им можно получать «радость от флирта», как настаивает в своем открытом письме по поводу #metoo французская актриса Катрин Денев? 

    Ответы на эти вопросы ищут сегодня социологи, политологи, гендерные исследователи и исследовательницы. С одной из них — писательницей и философом Свеньей Фласпелер — поговорили корреспонденты газеты taz (приложение futurzwei) Петер Унфрид и Харальд Вельцер. В 2018 году Фласпелер выступила с критикой по поводу кампании #metoo, которая, по ее мнению, превращает женщин «в пассивных жертв всемогущего фаллоса». Свои идеи она сформулировала в книге «Могущественная женщина» (Die potente Frau (2018)), которая — наряду с интервью taz futurzwei (9/2019) — вызвала волну возмущения среди левых интеллектуалов и феминисток. 

    Писательница и философ Свенья Фласпелер в 2018 году выступила с критикой по поводу кампании #metoo © Мария Штурм
    Писательница и философ Свенья Фласпелер в 2018 году выступила с критикой по поводу кампании #metoo © Мария Штурм

    Фрау Фласпелер, может быть, мы перестарались с политикой идентичности
     
    Свенья Фласпелер: Для начала: люди, которых в чем-то притесняют, безусловно имеют полное право бороться за признание, и пусть они это делают. А для этого им нужно обозначить себя как группу, тут ничего не попишешь. Но у тех, кто ведет эту борьбу, я бы хотела видеть некоторую здоровую дистанцию по отношению к себе. 
    Но вот что мне сейчас совсем не нравится: люди не справляются с амбивалентностью, нет такого навыка. Например с тем, что человек может быть блестящим музыкантом — и при этом педофилом. В конечном счете возникает идея чистоты: потребность вычеркнуть Майкла Джексона из коллективной культурной памяти. И от произведений искусства, конечно, требуется чистота: а иначе мы чувствуем себя некомфортно, под ударом. Так проявляется новая форма чувствительности… 
     
    Чувствительность  это мягко сказано.
     
    Да, но это важное понятие! У нас, современных людей, очень чувствительные внешние границы: что и когда меня задевает? Что меня ранит? Страдает ли тут мое достоинство? Даже по этим формулировкам заметно, насколько все у нас вращается вокруг чувствительности и ощущений. Чувствительность — мотор борьбы притесняемых групп за свое признание. Но она может поменять знак, из прогрессивной силы резко превратиться в регрессивную, может вести к моральному тоталитаризму, если заимствовать термин у Теи Дорн

    Чувствительность — мотор борьбы притесняемых групп за свое признание. Но она может поменять знак, из прогрессивной силы резко превратиться в регрессивную

    Страшно подумать, что тоталитарная идея чистоты, как и в нацистское время, исходит от образованных, «разумных» элит.
     
    Это верно. Но я бы сказала, что здесь работает другая логика. Моральный тоталитаризм — производная мнимого гуманизма. Это именно чувствительность к угнетению собственной группы или угнетенному состоянию других групп. В этом отличие лево-либеральной элиты или левых студентов от нацистов или буршей. 

    В феминизме есть так называемая теория точки зрения. Согласно этой теории, любое мнение привязано к определенной точке зрения, но при этом угнетенным доступен более объективный взгляд на вещи, потому что им видно гораздо больше, чем привилегированной группе, которая и не заинтересована в расширении своего горизонта. 

    Моральный тоталитаризм — производная мнимого гуманизма

    Разумеется, мне не дано узнать, каково быть человеком с черной кожей. Поэтому перспектива темнокожего человека, ежедневно подвергающегося дискриминации, позволила бы мне на многое взглянуть по-новому, и это было бы очень ценно. 
    Мне представляется проблематичным то, что людям, не относящимся к притесняемым группам, отказывают в способности полезного высказывания по целому ряду тем. Я — белая гетеросексуальная женщина, занимающая руководящую должность, и мое мнение по целому ряду вопросов мало кого интересует.

    Людям, не относящимся к притесняемым группам, отказывают в способности полезного высказывания по целому ряду тем

    Кто вам может запретить изложить ваши аргументы?
     
    Юридически, конечно, никто. Но с позиции морали некоторые люди с удовольствием заставили бы меня замолчать. Небольшой пример: недавно я участвовала в дискуссии в берлинском Литературном Коллоквиуме. Я попыталась выразить свое — амбивалентное — отношение к гендерно-корректному языку. На дискуссии присутствовали молодые феминистки. Как выяснилось, для них совершенно невыносима ситуация, когда кто-то со сцены высвечивает и критическую сторону гендерно-корректного языка. А именно, задается вопросом, насколько язык готов соответствовать требованиям отдельного человека относительно того, как его называть. Агрессивные выкрики с мест увенчались требованием: «Замолчите уже, вы нас оскорбляете!». 

    С позиции морали некоторые люди с удовольствием заставили бы меня замолчат

    На этом дискуссия о дискурсе закончилась?
     
    Когда вместо аргументов в ход идут эмоции, дискуссия просто захлебывается, дальше не о чем говорить. В частности, дебаты вокруг #MeToo привели, среди прочего, и к эксцессам, которые ничего общего не имеют с правовым государством. Но даже если отвлечься от этого: феминизм в этой нескончаемой дискуссии в соцсетях сам себя загнал в роль жертвы — роль, которой давно уже нет на самом деле. Мы не живем в патриархате, мы находимся в бесконечно сложном слоеном пироге переходного этапа. Конечно, до сих пор существует абсолютно реальный дисбаланс. Но мы, женщины, сами этот дисбаланс отчасти и воспроизводим…

    Мы не живем в патриархате, мы находимся в бесконечно сложном слоеном пироге переходного этапа

    Вот тут вас особенно жестко критикуют другие феминистки.
     
    Ну так эти феминистки не прочли толком моей книги. Я ни словом не утверждала, что женщины сами виноваты, если их насилуют. Мой призыв к женщинам — посмотреть на себя с определенной дистанции, суметь взглянуть на себя критически, вместо того чтобы непрерывно рассылать твиты с хэштэгом #MeToo и показывать пальцем на мужчин. За столетия патриархата мы усвоили совершенно конкретные поведенческие схемы: пассивность, стремление нравиться, чувство неполноценности. В результате мы и в тех ситуациях, когда автономия возможна, этой возможностью не пользуемся. Если начальник компании меня спрашивает, не соглашусь ли я придти на собеседование о приеме на работу в гостиничный номер, я совершенно точно могу сказать: «Спасибо, нет». Тут мне возразят: «Да, но ведь тогда женщина не получит работу!» Ну да, все верно. Это и есть автономия. 
     
    Принимать невыгодные для себя решения?
     
    Конечно! Человечество в своей истории не продвинулось бы ни на миллиметр, если бы люди выбирали автономию только тогда, когда это удобно и приятно. 
     
    Ну а если я решу делать карьеру через постель, это как, приемлемо? Или я тем самым подрываю феминистскую борьбу за власть?
     
    Если вы решаете переспать с кем бы то ни было, и делаете это добровольно, то следует и дальше отвечать за этот выбор, не стыдиться и не снимать с себя ответственность. Нельзя потом говорить: он меня заставил. И потом, что такое — карьера через постель. Если женщина хочет секса с начальником — на здоровье. Назовите это желание антифеминистским — вот и начинается ханжество. Так мы очень быстро договоримся черт знает до чего. 

    Человечество в своей истории не продвинулось бы ни на миллиметр, если бы люди выбирали автономию только тогда, когда это удобно и приятно

    А бывает, вообще говоря, черт в женском образе? Это обсуждается, или черт  последний, кому дозволено оставаться мужского рода?
     
    Это мне неизвестно. Что совершенно точно существует — это насилие в женском образе. Меня с самого начала очень насторожило именно то, что все, абсолютно все были в восторге от #MeToo. Тут мгновенно возникла псевдорелигия, и каждый, кто отваживается ее критиковать, становится правым реакционером. Это не имеет ничего общего с открытым, либеральным, демократическим дискурсом. 
     
    Очень тесные пределы отводятся тому, что можно произносить вслух. Даже сама попытка об этом говорить рискованна — ведь это самая типичная фраза правых: «Уж и сказать ничего нельзя». Но ужас в том, что я уже два года постоянно оказываюсь в ситуации, когда именно эта фраза вертится у меня на языке: «Уж и сказать ничего нельзя».

    Почему у нас больше не получается предложить несколько тезисов — и рассмотреть их с разных сторон? 

    Здесь мы подошли к самому острому аспекту сужения политического пространства. Но и попытка вести разговор в рациональной плоскости тоже заводит в ловушку или в тупик: пространства дискуссии больше нет, и ты вынужден говорить что-то не то.

    Это связано с теорией точки зрения, с ролью пострадавшего, причастного, заинтересованного лица. Стоит потребовать дистанцированной рефлексии, сразу начинаются проблемы. Человек, лично затронутый темой, может сразу сказать: «Но меня-то это задевает, ранит и обижает!». И никто не хочет посмотреть на самого себя с дистанции — а меж тем, к сожалению, без этого не состоится дискуссия по существу. Почему у нас больше не получается предложить несколько тезисов — и рассмотреть их с разных сторон? 
    И еще одно замечание по поводу теории точки зрения: совершенно необходимо, чтобы в дискурс были включены и люди, не затронутые проблемой непосредственно. У них важное преимущество: им не нужно освобождаться от собственной вовлеченности, и они, возможно, видят какие-то стороны проблемы, недоступные тем, кто внутри. Я думаю, что точка зрения самих пострадавших может быть для дискуссии необычайно плодотворной. Но она же может приводить и к жесточайшим формам нарциссизма, когда всё воспринимается через призму собственного опыта. 
     
    Это же интеллектуальный эквивалент сэлфи. 
     
    Согласна. Правда, для сэлфи всё же нужна дистанция к себе — хотя бы на длину вытянутой руки.
     
    Но вот эти бесконечные разговоры о том, что надо же и правых тоже принимать всерьез, надо с ними разговаривать,…
     
    … тут я возражаю: этот хабермасовский отказ априори занимать определенные позиции ведет к левому элитизму, очень опасному, потому что он отбирает у другого самую возможность участвовать в разговоре. 
    Я стараюсь понимать позицию правых, но так, как это делала Ханна Арендт. Так, как Арендт пыталась понять Адольфа Эйхмана, организатора Холокоста. Понять, а не оправдать или извинить. 
     
    Но понимать  это не то же самое, что вести диалог.
     
    Ну, понимание все же означает, что я для начала выслушиваю другую сторону. Для меня важным критерием служит вопрос — готова ли и другая сторона слушать, и есть ли там в принципе желание что-то узнать и понять. 
     
    Раз уж мы заговорили о Ханне Арендт, то можно задать и такой теоретический вопрос: является ли принятие амбивалентности важнейшей способностью современного общества?
     
    Я заметила, что достижения теоретиков постмодерна больше не обсуждаются и вообще пропали из поля зрения. Думать дифференцированно, причем радикально — вот в чем вклад модерна в теорию, модерна в прогрессивном смысле. Эти достижения мы предаем, если мы не в состоянии увидеть другого как другого, с другой позицией, с другой точкой зрения и перспективой, признать его в этом качестве и включить его в открытый дискурс. Вместо этого все безудержно зациклены на самих себе, теоретически беспомощно, теоретически выхолощенно. 

    Чем так опасна левая политика идентичности: она отнимает возможность более широкой солидарности

    Центральная политическая и общественная проблема за всем тем, о чем мы говорим: если «Левые» теперь готовы представлять только эту позицию, то кому же тогда решать социальные вопросы? 
     

    Чем так опасна левая политика идентичности: она отнимает возможность более широкой солидарности, солидарности ради высшей цели, например, ради социальной справедливости. Это было хорошо видно на примере огромной демонстрации движения Unteilbar («Неразделимое»): после того как она прошла, начались жалобы: вот, мол, такие-то и такие-то группы там «примазались». 
     
    Тут мы должны, исторической правды ради, уточнить, что единственные, кто не солидаризировался с «Унтайльбар», были Сара Вагенкнехт и компания, поскольку их попытка движения «aufstehen» («Подъем») открыто и четко высказалась против этой демонстрации. Они, естественно, перепугались, что никак не смогут примирить «Унтайльбар» со своей позицией: национальной, против беженцев. Кстати о перепуге: ясно же, какие реакции вызовет наша публикация и этот наш разговор. 

    Меня часто спрашивают: неужели вы не боитесь вызвать гигантскую лавину ненависти? Да наплевать. Если даже коллеги-журналисты начнут задумываться: ой, постойте-ка, я вот напишу, а читательницы taz не поставят лайк — ну тогда мы действительно в опасности. Нельзя быть слабаками! Не надо распускать сопли. 

    Mое главное умение, как интеллектуала — проводить различия. Это и есть моя работа

    Звучит как слова настоящего мачо.

    Но к этому все в конечном счете сводится. Еще раз, серьезно: я считаю, что нам необходимо научиться различать оттенки смысла. Если вопрос звучит так: «Имеет ли для детей значение, растут они у гомосексуальных или гетеросексуальных родителей?» — тут нет никаких разногласий: это абсолютно безразлично. И скажу еще раз с полной ясностью: я двумя руками за гомосексуальные браки, я полностью за то, чтобы гомосексуальные пары усыновляли детей. Но просвещенное общество должно быть в состоянии видеть разницу. Есть разница, растет ли ребенок с двумя отцами, двумя матерями или одним отцом и одной матерью. Я не говорю, что какой-то из этих вариантов лучше или хуже. Но разница есть. Почему нельзя об этом говорить? Почему нельзя это анализировать? Силен страх, что, начав об этом говорить, окажешься реакционером. Вот так и возникает несусветная глупость сегодняшнего дискурса, в котором я вдруг оказываюсь правореакционной феминисткой. Но ведь это мое главное умение, как интеллектуала — проводить различия. Это и есть моя работа. 
     
    То, что вас называют «правым реакционером», вас все-таки раздражает?

    Конечно раздражает, конечно, я себя вообще так не воспринимаю. Но это симптоматично для нашего времени. Неспособность терпеть амбивалентность и неспособность различать оттенки — это же взаимосвязанные вещи.

    Подготовка этой публикации осуществлялась из средств ZEIT-Stiftung Ebelin und Gerd Bucerius

    Читайте также

    Война на востоке Украины

    Нефть — культурно-исторические аспекты

    «Восточные немцы — это тоже мигранты»

    «АдГ добьётся того, что Восточная Германия снова себя потеряет»

    Давление улицы и власть: насколько стабилен режим?

    Протесты в России: спецпроект dekoder.org

  • Исторический обзор прессы: падение стены в 1989 году

    Исторический обзор прессы: падение стены в 1989 году
     
    Вечером 9 ноября 1989 года член политбюро Гюнтер Шабовски, отвечая на вопрос журналиста, случайно объявляет о новом порядке выезда за рубеж, который на практике означает, что стена больше не будет удерживать граждан ГДР: каждый, согласно этому сообщению, сможет ходатайствовать о получении визы. Предполагалось, что этот порядок останется в тайне до 4 часов следующего утра, 10 ноября 1989 года. Но вышло иначе.

    Ровно 30 лет назад пала Берлинская стена. Когда под натиском людей 9 ноября 1989 года пограничникам ГДР осталось одно из двух  — либо стрелять, либо уступить, это вызвало настоящее политическое землетрясение в обоих германских государствах и в разделенном Берлине.

    Толпы прокладывают себе путь на Борнхольмском мосту, на улице Инвалиденштрасе, у Бранденбургских ворот. Кадры этой исторической ночи показывают, как люди мирно преодолевают стену, следуя с востока на запад, с запада на восток. Объединение Германии осуществится годом позже, 3 октября 1990 года, — но об этом в ноябре 1989 года еще никто не подозревает. Кадры ликования на открытой границе в 1989 году стали знаковыми для немецкой исторической памяти.

    Но как об этом событии узнали граждане Советского Союза? Что писали газеты в последующие дни и чем их освещение событий отличалось от ракурса статей западно- и восточногерманских СМИ?

    Вот фрагменты исторического обзора прессы обеих Германий и СССР, подготовленного dekoder.

    DEUTSCHE VERSION


    Новости о пресс-конференции

    #ГДР: Можно подавать заявления на частные поездки

    «Актуальная камера», главная новостная программа на телевидении ГДР, сообщает о новом порядке выезда за рубеж, о котором неожиданно объявил член политбюро Гюнтер Шабовски:

    #ФРГ: Пресс-конференция протекает спокойно — и тут…

    В ФРГ новость постепенно заполняет выпуски теленовостей — главный выпуск новостной программы «Tagesschau» в 20 часов:

    #СССР: На пороге зимы

    Первая полоса «Правды», партийного органа КПСС, на следующее утро, 10 ноября, никак не откликается на падение стены в далеком Берлине — как и другие передовицы советских газет. Заглавная тема «Правды» — подготовка животноводческих комбинатов к наступающей зиме.

    В целом берлинские события остаются на заднем плане и, если освещаются, то в рубриках, посвященных мировым новостям. В СССР стена долго считалась неудобной темой, к тому же газеты ежедневно заполнены сообщениями о нарастающих проблемах в собственной стране.

    #СССР: Крутой разрыв со старыми догмами

    11 ноября «Правда» наконец обращается к теме открытия берлинской границы в рубрике международных новостей на 6 полосе, публикуя следующий комментарий:

    Русский
    Нынешнее решение правительства ГДР — смелый и мудрый политический шаг, свидетельствующий о крутом разрыве со старыми догмами. Он говорит о том, что в сегодняшней ГДР прокладывает себе дорогу новое политическое мышление, для которого характерен творческий подход к непростым вопросам, в течение длительного времени осложнявшим отношения между обоими немецкими государствами.

     


    Правда, 11.11.1989, Гордиев узел разрублён, Май Подключников

    #ФРГ: «Сделано! Стена открыта»

    Бульварная газета «Bild» от 10 ноября 1989 года с заголовком: «Сделано! Стена открыта». Все газеты в ФРГ, подобно  «Bild», 10 ноября 1989 года выносят новость об открытии стены на первую полосу:

    #ГДР: Согласно сообщению пресс-секретаря правительства …

    В ГДР орган СЕПГ «Neues Deutschland» (как и другие крупные партийные газеты) 10 ноября лишь дословно публикует сухое заявление о новом порядке выезда за рубеж, распространенное новостным агентством ГДР «ADN»:

    Русский
    Согласно заявлению пресс-секретаря правительства, Совет министров ГДР постановил, что с настоящего момента и до принятия Народной палатой и вступления в силу соответствующего закона действуют следующие положения в отношении частных поездок и выезда из ГДР за рубеж на постоянное проживание: […]

     


    Neues Deutschland, 10.11.1989, DDR-Regierungssprecher zu neuen Reiseregelungen, Nachrichtenagentur ADN 

    #СССР: Массовое переселение наносит ущерб не только ГДР

    Исключение среди советской прессы: уже 10 ноября «Известия», в то время правительственная газета, на 4 полосе под заголовком «Поиски выхода из кризиса» сообщает о новом порядке выезда граждан ГДР за рубеж:

    Russisch
    В четверг вечером местные и западные радио- и телеканалы передали новость: по решению правительства ГДР открыта граница с ФРГ и западным Берлином. 
    […]
    За минувшие двое суток число граждан ГДР, переехавших на постоянное жительство в ФРГ через территорию Чехословакии, составило, по данным агентства ДПА, около 19 тысяч. Такого наплыва, как видно, в ФРГ не ожидали. 
    […] Местное население в буквальном смысле стонет. Кажется, в ФРГ и Западном Берлине начинают понимать, что массовое переселение принесет ущерб не только ГДР.

     


     Известия, 10.11.1989, Поиски выхода из кризиса, В. Лапский

    Ночь 9.11.1989 года в новостях

    #ФРГ: Осторожнее с громкими фразами — но только не сегодня    

    Первые кадры: передача «Tagesthemen» с ведущим Хансом Йоахимом Фридрихсом вечером 9 ноября показывает прямой репортаж тележурналиста Робина Лаутенбаха с пункта пересечения границы на улице Инвалиденштрасе:

    #ГДР: Чуть больше верить  

    В ГДР 11 ноября во всех газетах можно прочитать объемные очерки и интервью. Например, в газете «Junge Welt», которая в свое время была центральным органом государственного Союза свободной немецкой молодежи и к концу 1980-х годов достигла тиража в 1,6 миллиона экземпляров:

    Русский
    «Просто здорово! С ума сойти!» Многим не верится, они потрясены. Что дальше? Об этом здесь и сейчас пока никто не думает. Аня говорит, что  сегодня стала верить чуть больше. «Вы вчетвером?» — спрашиваем мы группку людей, очевидно, знакомых между собой — это студенты, изучающие текстильное дело. «Да, и обратно мы вернемся тоже вчетвером».

     


    Junge Welt, Wochenend-Ausgabe 11./12.11.1989, Zu viert gehen wir rüber und zu viert auch zurück – Verlag 8. Mai GmbH/junge Welt

    #ГДР: Кто знает, когда это закончится

    Газета «Berliner Zeitung» также отмечает, что после визита на запад жители Восточного Берлина обычно возвращаются домой, но в то же время предлагает задуматься:

    Русский
    Почти все граждане ГДР, которые с позапрошлой ночи пересекли границу с ФРГ, как мы узнали, хотели вернуться на родину в тот же день или после выходных. […] Звучала фраза: «Сегодня вечером мы снова будем дома». Но также и другая: «Кто знает, когда это закончится». Около 3250 человек, согласно информации из Бонна, зарегистрировались в качестве переселенцев.

     


    Berliner Zeitung, 11./12. November 1989, Heute abend sind wir wieder da

    #ФРГ: Лишь один робкий водомет

    Западногерманские газеты вместе с новостью об открытии границы успевают сдать в печать к завтрашнему выпуску (10 ноября) сообщения о первой реакции людей, а 11 ноября публикуют большие репортажи — например, газета „taz“:

    Русский
    Первая реакция правящего бургомистра Западного Берлина [Вальтера Момпера, dek.] была «очень радостной». Он призвал берлинцев радоваться вместе с ним, «пусть мы и знаем, что это возложит на нас многочисленные обязательства».

     


    taz, 10.11.1989, Ein historischer Tag: DDR öffnet die Mauer. Momper: Kommt bitte mit der S-Bahn

    Русский
    Съемочные группы ярко осветили стену, водомет еще робко брызжет водой с востока на запад, несколько сотен, возможно, тысяч людей окружают историческое место. […] Берлинцы штурмуют стену. Почти каждый, забравшись наверх, ликует с поднятыми руками. «Долой стену! Долой стену!» — гласит девиз вечера. Но реальность уже опередила возгласы хора. 

     


    taz, 11.11.1989, Das Volksfest auf der Mauer, Manfred Kriener

    #СССР: Сначала правительство, затем и политбюро    

    В Советском Союзе остаются газеты и журналы, которые даже в следующие дни и недели не освещают тему падения стены. Ежедневная газета «Труд», официальный профсоюзный орган печати, в очерке из Берлина от 12 ноября делает упор исключительно на изменениях в руководстве ГДР, идущих параллельно с СССР:

    Русский
    Вчера наша газета сообшила об итогах работы 10-ого пленума ЦК СЕПГ. А перед этим в стране произошел беспрецедентный случай, когда в течение всего двух дней в отставку ушли сначала правительство, а затем и Политбюро ЦК правящей партии.

    Новое правительство ещё не избрано.

     


    Труд, 12.11.1989, ГДР: Дни перемен, В. Никитин

    #СССР: Пробки шампанского, а не исход  

    Совсем иначе ведет себя «Комсомольская правда», в то время официальная коммунистическая молодежная газета, которая уже 11 ноября публикует репортаж, держа руку на пульсе событий в двух Германиях:

    Русский
    На каждом шагу хлопали пробки бутылок с шампанским, горели бенгальские огни. «Сегодня в Берлине праздник» – объяснял кто-то в толпе иностранцу происходящее. […]
    На что всё это было похоже? На всеобщую эйфорию? Да, на братание? Да, если учесть, что здесь прямо на моих глазах встречались родственники, живущие по разные стороны границы. Но на что это не было похоже, так это на исход. 

     


    Комсомольская Правда, 11.11.1989, Человек проходит сквоз стену, С. Маслов
    © Dave Tinkham/datapanikdesign

    #ФРГ: Ропот в провинции  

    Газета «Frankfurter Allgemeine Zeitung» наблюдает за ситуацией в Лейпциге, вдали от толп, штурмующих пункты пересечения границы:

    Русский
    Как велико недоверие людей в ГДР к тем, кто до сих пор находился у власти, в эту ночь четверга заметно и по другим признакам. Всего несколько часов назад член политбюро Шабовски на пресс-конференции, транслируемой в прямом эфире радио ГДР, почти мимоходом упомянул, что каждый житель ГДР может с настоящего момента выехать за рубеж без выполнения особых условий. Но радости, облегчения или удовлетворения почти не заметно на площади Карл-Маркс-платц в Лейпциге — перед афишной тумбой почти не слышно разговоров. Никто не упоминает новую свободу передвижения.

     


    Frankfurter Allgemeine Zeitung, 11.11.1989, Nach dem Treffen mit Krenz ist Rau auch ratlos, Albert Schäffer

    … и на контрольно-пропускном пункте в Хельмштедте, между сегодняшними федеральными землями Саксония-Ангальт и Нижняя Саксония:

    Русский
    Самая смелая мысль становится реальностью в мыслях потому, что никто не думает, что когда-нибудь она воплотится в жизнь. Люди в Хельмштедте и в других местах на окраинах советской зоны всегда мечтали о разрушении стены, об открытой границе. Но знали они и то, что потеряют частицу идентичности, если мечта станет реальностью.

     


    Frankfurter Allgemeine Zeitung, 11.11.1989, Ein Licht nach langer Dunkelheit, Ulrich Schulze

    Что остается? Что впереди?

    #ФРГ: «Мы не остановимся»

    Газета «Die Zeit» освещает деятельность новых политических групп, все активнее борющихся за право голоса в государстве, контролируемом  СЕПГ:

    Русский
    «Мы остаемся здесь, мы не остановимся, и ты останься в ГДР», — написано яркими красками на лаке. На антенне развеваются зеленые ленты, символы надежды. На другой стороне машины написано, за кого агитирует Уве Ян — это инициативное движение «Демократия сейчас». […] Его группа встречается у него в офисе, шестеро мужчин вместе продумывают дальнейшие шаги: сбор подписей за проведение референдума об изменении конституции, которое отменило бы положение о руководящей роли СЕПГ, демонстрация в депо на следующей неделе.

     


    Die Zeit, 24.11.1989, Pläne schmieden für die neue Zeit, Marlies Menge

    #ГДР: Раскрыть злоупотребления властью

    По мнению «Neue Zeit», партийного издания восточногерманского отделения Христианско-демократического союза, вновь обретенная свобода зарубежных поездок не должна заслонять существующих в ГДР проблемy. Газета комментирует:

    Русский
    Общественность все еще ничего не знает о том, к чему призывали и чего громко требовали сотни тысяч демонстрантов — о привилегиях и злоупотреблении властью. Многие из тех, кто пользовался должностью и положением для личного обогащения, все еще заседают в Народной палате, окружных собраниях депутатов и занимают другие руководящие посты. Они слышат обвинения и — молчат.

     


    Neue Zeit, 20.11.1989, Vom Wasser gepredigt, vom Wein getrunken, Klaus M. Fiedler

    #ФРГ: Мой первый банан

    Габи вообще-то зовут Дагмар, она из западногерманской земли Рейнланд-Пфальц. В 1989 году она послужила моделью для обложки ноябрьского номера сатирического журнала «Titanic». Снимок стал культовым и считается самой знаменитой обложкой «Titanic», его неоднократно перепечатывали и до сих пор охотно используют:

    «Семнадцатилетняя Габи  из советской зоны счастлива в ФРГ – Мой первый банан»
    «Семнадцатилетняя Габи из советской зоны счастлива в ФРГ – Мой первый банан»

    #СССР: Сладкое слово «свобода»

    Еженедельная газета «Московские новости», которая в то время была важным голосом горбачевской перестройки и продавалась также за рубежом на нескольких языках, проводит масштабные и многогранные исторические параллели:

    Русский
    Когда на экране телевизора молодые немцы отплясывают у Бранденбургских ворот, в памяти оживают старинные гравюры – парижане, плясавшие двести лет назад на развалинах Бастилии. Конечно, по символичности стена не уступала феодальной темнице. Скверный символ раскола Европы и мира, конфронтации, «холодной войны», но прежде всего нашего и наших союзников страха перед свободой передвижения людей, циркуляции идей, перед свободой вообще. Символ феодального «социализма». […] Переменам в ГДР рад каждый, кому сладко слово «свобода». Но не станем таить и тревоги: в конце прошлой недели полиция была вынуждена и с той и с другой стороны отгонять от стены «бритоголовых» юнцов-неонацистов, учинявших дебоши. Впрочем, и падение Бастилии не повлекло за собой, как известно, воцарения мира и благодати на нашей грешной земле. Но тем не менее два века спустя мы пышно отпраздновали это событиe. 

     


    Московские Новости, 19.11.1989, Берлинская стена: Кто строил, тот и сносит, Владимир Острогорский

    #ФРГ: Экономика без учебников

    Стена уже десять дней как стала достоянием истории: журнал «Der Spiegel» размышляет о том, что открытие границ будет означать для обеих стран, ФРГ и ГДР, в экономическом плане, когда утихнет первая эйфория на бирже:

    Русский
    Игроки на бирже и мелкие вкладчики, менеджеры и политики стали понимать, что с внезапным открытием ГДР, прежде наглухo закрытой, возникла экономическая ситуация, для которой нет ни исторических аналогов, ни инструкций ни в одном учебнике экономики. Сложилась рискованная ситуация.
    […] У Модрова, Кренца и товарищей не много времени, чтобы отреагировать. Если экономическая ситуация вскоре не изменится к лучшему, через открытые границы от них сбегут молодые и способные. К тому же  запутанный обменный курс грозит распродажей скудного добра на запад.

     


    Der Spiegel, 20.11.1989, Da rollt eine Lawine

    #СССР: Превзошли перестройку

    Еженедельная газета «Аргументы и факты», долгое время доступная только функционерам, но в 1980-е годы ставшая широко популярной, видит в открытии стены важный сигнал для всего внутреннего устройства ГДР:

    Русский
    В том, что происшедшее в ГДР осенью сего года является революцией, нет сомнений. […] В ГДР октябрь стал  временем подведения черты под целым историческим периодом административно-хозейственного, сталинского пути развития, который и здесь давно исчерпал себя и вел республику дальше в тупик. 

    […] [П]о своей интенсивности, динамизму и драматизму они значительно превзошли нашу перестройку. 

     


    Аргументы и факты, 9.12.1989, Октябрьская революция в ГДР, С. Рябкин

    Составление обзора прессы: Ксения Гербер, Якоб Копперманн, Алена Ширко, Шантал Станник (Гамбургский университет)
    Перевод: Мария Унрау
    Заходное фото: David Tinkham/Datapanikdesign
    Фото над содержанием: Thorsten Koch/flickr.com/CC BY 2.0

    Подготовка этой публикации осуществлялась из средств Федерального фонда проработки диктатуры Социалистической Единой Партии Термании (Bundesstiftung zur Aufarbeitung der SED-Diktatur)

  • Мы были как братья

    Мы были как братья

    Через тридцать лет после падения Берлинской стены, в восточной Германии – землях, ранее находившихся на территории ГДР, – нарастают праворадикальные настроения. На выборах в земельные парламенты осенью 2019 года в Тюрингии, Саксонии и Бранденбурге «Альтернатива для Германии» заняла второе место. В октябре 2019 года 27-летний Стефан Б. открыл стрельбу возле синагоги и еврейского кладбища в Халле; погибли два человека. Как это могло произойти – ведь именно там, в Халле, Бранденбурге, Дрездене, Хемнице еще недавно дети за школьной партой зубрили: «Социализм – лучшая прививка от фашизма»? 

    «Прививка», очевидно, не подействовала. По мнению историков и социологов (например, Клауса Шредера или Инго Лозе), произошло это в первую очередь потому, что идеологи ГДР отказывались верить в распространенность на их собственной территории того вируса, который она была призвана победить. Декларативный антифашизм ГДР прикрывал неготовность государства и общества работать с нацистским прошлым – плохие фашисты были на западе, на востоке остались только хорошие социалисты. Массовые чистки и казни нацистских преступников, прошедшие в ГДР в первые годы ее существования, служили доказательством этому тезису – однако уже с начала пятидесятых годов о присутствии в восточногерманском обществе людей, разделявших нацистские воззрения, говорить было не принято. Расистские выходки, вандализм на еврейских кладбищах – подобного рода действия считались в ГДР «хулиганством». Подобно тому как в СССР «не было» безработицы, в ГДР «не было» нацизма, фашизма и расизма.

    Автор газеты taz Даниэль Шульц, заставший закат ГДР подростком, рассказывает о том, как в 1990-е запретный плод – неонацизм – сделался самой модной идеологией восточногерманской молодежи. Статья Шульца, опубликованная в октябре 2018 года и вызвавшая бурю обсуждений, получила одну из главных немецких журналистских наград – приз Теодора Вольфа. dekoder публикует ее в сокращенном варианте.

    Дания, 1999 год, вечеринка © личный архив
    Дания, 1999 год, вечеринка © личный архив

    Собственная мерзость может быть упоительной. Когда ты осознаешь ее и видишь ужас в лицах тех, кто с ненавистью смотрит на тебя, но не решается дать отпор, чувство собственного всемогущества пронизывает тебя, словно электрический ток.
     
    Всемогущество – это именно то, что я ощущаю, когда я на скорости больше сотни мочусь на капот едущего за нами BMW. Высунувшись из люка на крыше со спущенными штанами, я вижу крупное побелевшее лицо водителя – глаза широко раскрыты, страх, ужас, возмущение в нем надуваются как шарик, который мне так и хочется проткнуть иголкой.
     
    Мне девятнадцать, во мне десять метров роста и восемь метров ширины, и я непобедим.
     
    Этот случай на автобане всплывает в моей памяти, когда я вижу ролик на YouTube: 27 августа 2018 года, «Траурный марш» в Хемнице, мужики моего возраста – им всем около сорока – показывают операторам голые задницы. Крепкие молодчики зигуют и нападают на людей с «неправильным» цветом кожи, а полицейские не вмешиваются в происходящее. Увиденное парализует меня, я чувствую, как во мне подымается что-то сумрачное, что-то такое, что я, как мне казалось, уже давно оставил в прошлом. Но я хорошо помню то ощущение вседозволенности, ту эйфорию, когда ты даешь кому-то понять: «Правила? А что если мне насрать на твои правила, дружок? Что тогда?»
     
    Я вижу кадры из Хемница и спрашиваю себя: что у вас со мной общего? Что общего у меня с вами?

    Победители девяностых

    В День германского единства некоторые снова будут рассказывать, почему воссоединение Германии – это история успеха. Кто-то скажет, что само слово «воссоединение» – это ложь; это будут люди, которые прежде всего видят то, что было утрачено: предприятия, самоуважение, целые жизни. Сейчас громче всего голоса тех, кто говорит: «Признайте же, наконец, заслуги тех, кому пришлось строить новый мир!». Они же часто твердят: «Оставьте меня в покое со своими рассказами о том, какие мы жертвы, мы гордимся тем, что смогли сделать, даже если у нас не получилось».

    Почти тридцать лет спустя поколение моих родителей и бабушек с дедушками рассказывает свои истории – пусть не впервые, но сейчас для них как будто наконец пришло время. Они много говорят о потерянных рабочих местах, это выглядит как легко решаемая техническая проблема. При этом в ГДР – государстве всеобщей занятости по прусскому образцу – работа была смыслом жизни, а немногочисленных безработных называли тунеядцами. Потерять работу было катастрофой: коллеги, братья, супруги вешались, сестры и кузены медленно спивались; в семьях, где у кого-то вдруг становилось больше, чем у других, вначале извергался настоящий вулкан эмоций, а потом лава взаимных обид застывала навеки. Женщины жертвовали всем, чтобы прокормить своих супругов и детей, пока от них самих не оставалось ничего, кроме стремления «прорваться».
     
    Есть ли в этом дискурсе место для рассказов о девяностых с точки зрения тех, кто в момент падения Берлинской стены был слишком стар, чтобы ничего не помнить о прошлом, но слишком молод, чтобы обсуждать будущее страны – для рассказов о временах, когда сформировались те люди, которые сегодня скандируют и зигуют?
     
    Когда вообще начинается тогдашняя история? Для меня она началась не в 1989 году, для меня она началась в ГДР.

    Рисовать свастику – это самое запретное, что вообще можно себе представить

    Школа, второй класс, Рикардо карандашом рисует свастику на парте. В общем, ничего особенного, я и сам ее уже однажды рисовал, в июне 1987 года, пока выводил в тетрадке предложение из диктанта: «Сегодня наша мама вернется домой поздно. Мы хотим ей помочь». Рисовать свастику – это самое запретное, что вообще можно себе представить. Каждый раз, когда мне удается сделать это незаметно, внутри меня какой-то зверёк издает торжествующий рык. Искусство в том, чтобы тут же дорисовать свастику и превратить ее в небольшое окошко — пока никто не заметил.
     
    Но Рикардо делал это слишком медленно или просто забыл сделать палочки подлиннее, поэтому мы с двумя друзьями успели всё заметить. Учительница выходит из класса и мы подскакиваем к нему. Жаловаться учителям нельзя, ведь быть стукачом – хуже всего на свете. Мы сами должны с этим разобраться.
     
    «Ты понимаешь, что так делать было нельзя?» – спрашиваю я.
    Он ревет. Он тяжелее и выше меня, но не пытается сопротивляться. Рядом с ним стоят два других одноклассника. «Снимай очки», – говорю я. Рикардо ревет еще громче и умоляюще смотрит на меня большими глазами. Да, мы живем в одном доме, и да, после школы мы снова встретимся на детской площадке у песочницы, но вначале нужно покончить с этим делом.

    Фашисты всегда были с Запада

    В конституции ГДР было записано, что фашизм побежден, а раз он побежден, то его и не могло больше существовать. Все нарисованные на еврейских кладбищах свастики, а также неонацистов, избивающих людей, госбезопасность называла «хулиганством», делая вид, что в этом нет никакой политики. Напротив, панков и всех, чей внешний вид отличался от идеального представления социалистической элиты о гражданах, спецслужбы нещадно преследовали как адептов декадентства, которое могло прийти только с Запада.
     
    На этом сегодня основана стратегия «Альтернативы для Германии». Эта партия как никакая другая подчеркивает и превозносит восточногерманскую идентичность. В своих предвыборных кампаниях и речах члены «Альтернативы» воспевают якобы нетронутую «немецкость» востока страны. Да и полицейские сказки о хулиганстве без политического подтекста до сих пор никуда не делись.
     
    Четвертый класс, мы читаем рассказ «Павел». Перед каждым на парте лежит зеленый учебник, мы читаем друг за другом, каждый по паре предложений. Лейтенант вермахта сидит на окраине горящей советской деревни, видит играющего мальчика и думает: «Чем он отличается от немецкого ребенка?» Он спасает мальчика из-под колес фельдфебельского автомобиля, они вместе бегут к советским солдатам, а лейтенант возвращается в Германию вместе с Красной армией. Превращение нацистского офицера в коммуниста занимает пять с половиной страниц: эта по-детски короткая история прекрасно отражает гэдээровский антифашистский миф. Государству было достаточно наказать пару злодеев, а затем использовать бóльшую часть своего населения для строительства нового государства, особо не вспоминая о прошлом.
     
    При этом мы мало знали о других странах. Даже с так называемыми братскими народами мы толком не были знакомы. Восьмое мая, я пишу в своей тетрадке по краеведению: «Мы показываем советскому народу свои дружеские чувства». На самом деле мы почти никогда не видим русских, хотя их казармы находятся не так далеко. Иногда мимо нашего детского сада марширует отряд с «калашниковыми» на плечах, мы прижимаемся к забору и смотрим им вслед. «Чёртовы русские», – произносит мальчик, стоящий рядом со мной. Я спрашиваю, почему так, а он объясняет: «Если бы этот дурацкий Гитлер не разрушил наш вермахт, то их сейчас бы здесь не было». Так, во всяком случае, считает его папа.
     
    Мы не знали, кто такие евреи. Мы не знали, кто такие русские. Вот кто такие фашисты, это мы знали. Фашисты всегда были с Запада: считалось, что от капитализма до фашизма один шаг, а на многих руководящих постах действительно сидела старая нацистская элита, которая была наглядным тому доказательством. 
     
    Падение Берлинской стены разбило мне сердце. Я боялся Запада, фашистов — и просто того, что все, что я знал, разрушится.

    Падение Берлинской стены разбило мне сердце

    Взрослые и бровью не повели. Они сидели перед телевизором и смотрели демонстрации, преподавали нам в школе, как будто ничего не произошло. Мне было очевидно, что с точки зрения экономики у нас нет ни единого шанса – это понимал любой мальчишка, который знал, откуда берутся автомодельки Matchbox, – но мой папа был старшим лейтенантом треклятой Национальной народной армии, под его командованием как-то оказалось целых тридцать танков, где же они теперь?
     
    Я хотел китайского решения, хотел площади Тяньаньмэнь в Берлине и Лейпциге. Когда мой отец струсил и не вывел своих ребят, чтобы остановить этих идиотов, я хотел украсть его служебный «макаров», застрелить в Западном Берлине пару человек и спровоцировать войну. Я был абсолютно уверен, что ее мы точно выиграем. 
     
    Получив приветственные деньги, которые выдавали всем восточным немцам при пересечении границы с ФРГ, мы поехали в берлинский район Шпандау. В магазине «Карштадт» я купил видеоприставку – маленький синий компьютер, на котором можно было играть в хоккей.
     
    От уровня к уровню шайба летала все быстрее, и ее становилось сложнее поймать: вначале «пиип-пиип-пиип», потом «пип-пип-пип» а потом «пипипипип». Как загипнотизированный, я смотрел на этот маленький мигающий диск, пока наконец не начинал слышать все вокруг словно сквозь вату. Взрослые предали меня, я продался за компьютерную игру. Я был страшно зол, но не знал, на кого.

    Я был страшно зол, но не знал, на кого

    Деградация начинается с телевизора. Там показывают плачущих людей, оцепеневших людей, серых людей, обычно на фоне каких-то труб или заводских ворот, и постоянно что-то закрывается. Потом начинают деградировать мужчины в деревнях. Они всегда сидят у гаражей, когда я возвращаюсь из школы. Раньше они были крановщиками, водили большие русские трактора или комбайны, а теперь перемывают косточки женам, которые пошли в уборщицы или на временные работы, чтобы прокормить семью. Они говорят: «Моя старуха меня доконает». Потом пьют еще по одной, а иногда просто сидят и молчат.
     
    В газетах, на радио, по телевизору нам пишут и говорят о том же: восточные немцы недалекие, не могут найти себе места в новом мире, они ленивые, они пьют. Вначале мне становится стыдно, потом я с интересом наблюдаю за говном, которым нас забрасывают, а потом начинаю гордиться тем, что мы-то сильнее, чем все эти западные немцы, эти неженки, которые могут взять и изложить всю свою жизнь как цепочку взаимосвязанных событий, где всему находится объяснение и нет тёмных пятен. Ощущение, что от тебя и твоего окружения все ждут только самого плохого, дает тебе какую-то дьявольскую свободу. 

    Что-то среднее между страхом и презрением

    По телевизору показывают горящие дома вьетнамских гастарбайтеров. Какие-то мужчины бросают в других людей тротуарной плиткой. Я вижу, как полицейские растерянно стоят перед толпой, вижу, как они отступают.
    Новое государство в небольших городах и деревнях последовательно сдает свои позиции вплоть до конца девяностых годов. Мое поколение больше не рассчитывает на его вмешательство. Картина всегда одна и та же: когда тридцать бритоголовых появляются у клуба и начинают избивать молодежь, полиция не приезжает или приезжают два полицейских, которые даже не выходят из машины. Ну а что им еще делать? Чтобы их самих отметелили? Такое ведь тоже иногда бывает.
     
    Народная полиция утратила непререкаемый авторитет, как, впрочем, и наши школьные учителя. Во времена ГДР эти люди могли в одиночку испортить тебе всю биографию и закрыть дорогу в вуз, а теперь мы в открытую смеемся над ними на уроке. Смеемся и доводим их до слез. Они боятся новой свободной немецкой молодежи. 
     
    Сегодня я часто бываю в городах Восточной Европы, которые раньше тоже были социалистическими. В переломные девяностые годы там все было значительно жестче, чем в Германии, но во всех разговорах со сверстниками о тех временах, о куда более жестком варварстве и отчужденности, все время прослеживается точно такое же отношение к полиции, каким я его помню у себя, – что-то среднее между страхом и презрением.

    Погибнуть очень просто

    В первые годы после падения Берлинской стены, когда список погибших в драках начал расти, я понял еще одну вещь: сдохнуть очень просто. Если в ораве скинов найдется хотя бы один псих, один-единственный, которому не понравится твоя рожа и который не сможет вовремя остановиться, то ты труп. Многие мои знакомые всерьез полагали, что они в безопасности, потому что они белые, считали, что умеют прятаться. Но ведь это не ты, а скинхед решает, кто свой, а кто чужой. 
     
    Многие бритоголовые были из больших семей, в их домах все было уставлено бюстами Гитлера и флагами Третьего рейха. Члены националистических кланов, клички которых должны были внушать страх, были на четыре–восемь лет старше меня. Они патрулировали город пешком или на низко посаженных «гольфах» и по своему внутреннему, одним им понятному ранжиру решали, кого пощадить, а кого взять в оборот. Если они помнили тебя со школьных гэдээровских времен, то это могло сыграть тебе на руку, или ровно наоборот, – если тебя уже тогда не любили. Красить волосы было опасно, отпускать их – тоже. При этом длинноволосые парни из провинциальной столицы (деградировавшей в девяностые до «малого города») по вечерам могли ничего не опасаться, а сами скины предпочитали забить стрелку другой банде скинов из соседней деревни за то, что те «залезли на их территорию».
     
    В девяностые годы я смутно понимал все эти расклады, многое прояснилось лишь сейчас, когда я готовил этот текст. Я не знал ни одного главаря скинов, я жил в деревне, вдали от основных центров власти. Я не различал тех, кому можно было бы при случае дать отпор, не опасаясь, что тебя тут же начнут искать пятеро скинов, – и тех, встреча с которыми была опасна для жизни.

    Все могло быть по-другому

    Я рос толстым и невысоким мальчиком, но в подростковом возрасте рванул вверх. С точки зрения генов, я настоящий наци: во мне метр девяносто, я блондин, у меня серо-синие глаза, я занимаюсь с гантелями. Но бойцовского гена во мне нет, я не хочу чужой крови, я вижу голод в глазах вожаков скинхедов и их приспешников и понимаю: я – добыча. Поэтому я пытаюсь стать незаметной мышью, ношу серое, господи, почему же я такой высокий.
     
    Отважными антифашистами были панки, про них я слышал, но на улицах никогда не видел. Пока я писал этот текст, я поговорил со своими одноклассницами: они сказали, что им тогда не было страшно. Одна из них рассказала мне, что бритоголовые из ее деревни в основном пытались произвести на нее впечатление. Она вообще не уверена, действительно ли самые оторванные молодчики были националистами. Раньше, как и сейчас, очень сложно провести границу между теми, кто хотел подраться и искал этому обоснование в гитлеровской «Моей борьбе», и теми, кто дрался, потому что это было политически уместно. Насилие было в порядке вещей, и в этой реальности скины чувствовали себя как рыба в воде.
     
    Родителям я ничего не рассказывал, я же не стукач. Парни тогда решали все вопросы между собой — как, впрочем, и сегодня. Ну и потом, со мной же ничего не произошло: зубы на месте, глаза целы, жив и здоров. 

    Кто тут сошел с ума, я или они?

    Взрослые даже представить себе не могли, что те самые «маленькие мальчики», их Рикардо, Михаэли и Каи, вдруг стали машинами для убийства. Я бы тоже не смог им этого объяснить. Вот они и изобрели для себя параллельный мир: когда кого-то опять избивали до полусмерти или забивали насмерть, бургомистры твердили, что никакого правого экстремизма у них в городе нет. Я слушал их и думал: кто тут сошел с ума, я или они?
     
    Осенью 1991 года я перехожу в седьмой класс гимназии. Своих деревенских друзей я теперь вижу лишь изредка, я стал для них слишком важный – по крайней мере, они так считают или я думаю, что они так считают. Я замыкаюсь в себе. Читать я и раньше любил, теперь читаю еще больше. Незадолго до объединения Германии мы переезжаем в другой дом, где у меня появляется собственная комната. Теперь спать в одной спальне с отцом и матерью не нужно и спрятаться от всех становится проще. В шестнадцать лет родители покупают мне компьютер, я начинаю зависать в Eishockey manager. 
     
    Виртуальные миры оторваны от окружающей реальности и находятся под моим полным контролем. Время от времени я выхожу на улицу и чувствую себя, как подлодка, всплывающая из-под воды после долгого плаванья. Новости с поверхности не меняются годами: либо все паршиво, либо кто-то рассказывает, как у кого-то все паршиво.
    «Вначале он заставил свою подругу пойти на панель, а потом задушил проводом».
    «Недавно на берегу реки одного типа чуть не прикончили».
    «Они с топором ворвались в клуб, чувакам перед дверью сразу прилетело. Легавых снова приехало только два человека».

    Новые друзья: правые

    Друзей у меня мало, я – придурок из деревни. В школьном автобусе надо мной все смеются. Я часто хожу один, то есть представляю собой легкую добычу, поэтому предпочитаю сидеть дома.
     
    Отучившись три года в гимназии, я нахожу себе новых друзей.
     
    Первый – невысокий тощий улыбчивый парень, он иногда подвозит меня домой, когда учеба поздно заканчивается. Он говорит, что еще его отец был правым, и его за это преследовали долбаные коммунисты.
     
    Второй часто смотрит исподлобья, но всегда готов подбодрить товарищей, если в школе сегодня не задалось. Ему нравится Национал-демократическая партия Германии, у него есть кое-какие связи с фашиками из соседней деревни.
     
    Третий – сын полицейского, очень громкий, постоянно валяет дурака, со всеми делится и терпеть не может черномазых турок.
     
    Четвертый – очень спокойный, хотя на него постоянно давит мать, чтобы он хорошо учился, был успешным, не пропал в этом новом мире. На заднем стекле машины у него готическим шрифтом написано «Эвтаназия». На самом деле эта праворадикальная музыкальная группа называется «Ойтаназия», но такая игра слов кажется ему остроумной.

    © pxhere/CC BY-SA 0
    © pxhere/CC BY-SA 0


     
    Вместе мы конвоем рыщем по округе: в ближайший «Макдональдс» на автобане, на балтийское побережье, в Чехию, в Данию. Чем нас больше, тем шире наша география.
     
    Две машины – хорошо, четыре – лучше. Вместе мы нагоняем на всех страх. Тут я понимаю, насколько круто, когда не ты всех боишься, а тебя все боятся. И мочусь на капот какого-то западного немца.

    Со скинами мне не по пути, то есть я – левак

    Что «правый», что «левый» – дело лишь в прикиде, прическе и «внутренних установках», как мы это тогда называем. Стиль правых радикалов постепенно входит в моду гимназистов: многие носят зеленые куртки-бомберы с оранжевой подкладкой. У меня длинные волосы, я «ничего против иностранцев не имею», мне кажется, что гонять и бить их неправильно. Друзьям я иногда так и говорю, и тогда мы ругаемся. Со скинами мне не по пути, то есть я – левак.
     
    Некоторые воспоминания врезаются в тебя, словно осколки и болят годами. Один из таких осколков – мой воображаемый турецкий друг. Тогда мы с друзьями как раз были в Венгрии, это наша последняя совместная поездка. Мы лежим на берегу Балатона, гоняем в футбол, распахиваем двери туалета, чтобы сфотографировать, как другой сидит на толчке, бреем друг другу волосы на груди. Как-то раз мы сидим в кафе, я читаю газету, там пишут о каком-то нападении, уже и не помню, что именно. Один из друзей говорит что-то о «проклятых черножопых», что так им и надо. Я тут же вскипаю и ору, что у меня есть друг-турок, который как раз попал в Берлине в больницу, «из-за таких, как ты». Это сиюминутная реакция и мне тут же становится не по себе.

    Я, конечно, соврал, нет у меня никаких друзей-турок, я даже не знаю никого с турецкими именами, да и откуда? В нашей школе учился темнокожий парень, сын инженера то ли из Анголы, то ли из Мозамбика. Мне стыдно еще и потому, что я знаю, что некоторых действительно сожгли или запинали до смерти, а я беру и придумываю себе друзей. Одновременно я опасаюсь, что нашей дружбе теперь конец.
     
    В те годы так всё и было: многие были близко знакомы с праворадикалами, с неонацистами. Мы дружили с ними, некоторые нам были симпатичны, это было выгодно, ведь мы находились под их защитой. Но людей с другим цветом кожи, тех, кого они считали чужими, они под свою защиту не брали. 
     
    Сегодня перед такой дилеммой стоят не только восточные немцы – «Альтернатива для Германии» сильна и на западе страны. В споре с братом или другом теперь не скажешь, что все фашисты живут в Саксонии, налицо настоящий кризис немецкой идентичности.

    Я не боролся и уж точно не победил

    Альтернативную гражданскую службу я прохожу в Берлине, а с 1999 года учусь в Лейпциге. Мне везет, я знакомлюсь с хорошими людьми с запада и востока страны, а в правильных районах города совсем не вижу бритоголовых. Эхо прошлого до меня доносится лишь изредка. В городке, где я ходил в школу, сегодня тоже живут женщины в платках, которые на всю улицу орут на русском своим сыновьям, чтобы те их подождали. В пивных и кафе официантами работают ребята, чьи родители приехали из Турции и Вьетнама. С товарищем, который раньше разъезжал с логотипом «Эвтаназии» на заднем стекле, мы недавно встречались. Он сказал, что дружит с курдами, турками, русскими и вьетнамцами, но считает, что тех, кто не хочет жить среди такого количества иностранцев, тоже нужно понять. Я спросил его, хочет ли и он так жить, он ответил: «Ну, я даже и не знаю».
     
    Я не боролся и уж точно не победил. Я просто ушел.

    Подготовка этой публикации осуществлялась из средств Федерального фонда проработки диктатуры Социалистической Единой Партии Термании (Bundesstiftung zur Aufarbeitung der SED-Diktatur)

    Читайте также

    Нефть — культурно-исторические аспекты

    «Восточные немцы — это тоже мигранты»

    «АдГ добьётся того, что Восточная Германия снова себя потеряет»

    Исторический обзор прессы: падение стены в 1989 году

    Советский Союз и падение Берлинской стены

    «Милосердие не должно подрывать справедливость»

  • «Милосердие не должно подрывать справедливость»

    «Милосердие не должно подрывать справедливость»

    За последние пять лет в Средиземном море погибло более 10 тысяч человек – беженцев, пытавшихся нелегально добраться в Европу на надувных лодках, утлых суденышках и плотах. В 2015 году фотография выброшенного на берег трехлетнего ребенка – сирийского мальчика Алана Курди – облетела весь мир и стала символом гуманитарной катастрофы. Однако пока политики пытались договориться о возможных решениях проблемы, кризис усугублялся: в 2016 году в Средиземном море погибли более 5000 человек. В последние годы число погибших стало постепенно снижаться – но проблема остается нерешенной. Беженцы по-прежнему отдают контрабандистам немалые деньги за любую возможность пересечь Средиземное море из Африки в Европу – и нередко платят за нее жизнью.

    В Управлении Верховного комиссара Организации Объединенных Наций по делам беженцев (УВКБ) полагают, что главная причина гибели беженцев – это сокращение масштабов поисково-спасательных операций. На сегодняшний день спасением тонущих занимаются негосударственные гуманитарные организации, такие как Sea Watch, Proactiva Open Arms, Mission Lifeline и другие. Основная проблема в спасении беженцев заключается в том, что в ЕС до сих пор не выработаны эффективные соглашения по поводу условий приема и распределения беженцев по странам-участницам Евросоюза. 

    Одним из камней преткновения в этой дискуссии является представление о том, что хорошо организованные, развернутые спасательные операции в море станут для беженцев так называемым «пулл-фактором» – то есть лишним поводом покинуть свою страну и направиться в Европу. Защитники этой точки зрения полагают, что снарядив спасательные корабли, ЕС попросту начнет выполнять ту функцию, которую сегодня выполняют контрабандисты, и станeт «транспортом» для беженцев. Ссылаясь на исследования, их оппоненты утверждают обратное: для беженцев безопасность переправы через море не является фактором принятия решения, а гораздо большее значение имеют «пуш-факторы» (обстоятельства, «выталкивающие» людей из их родных стран), то есть войны и политическая и экономическая нестабильность.

    Разногласия по поводу того, кто, как именно и на каких условиях должен оказывать помощь беженцам, существуют не только между политиками, но и между религиозными деятелями. Председатель Совета Eвангелической Церкви Германии Генрих Бедфорд-Штром выступает за необходимость принять всех беженцев, стремящихся в Европу. В сентябре 2019 года Евангелическая Церковь приняла решение снарядить в Средиземное море собственное спасательное судно. Теолог Рихард Шредер сомневается в целесообразности этого решения: церковь, по его мнению, не должна брать на себя функции государства и действовать в обход существующих международных соглашений. В и без того поляризированной дискуссии о беженцах его позиция вызвала новый виток споров. Корреспондент швейцарской газеты NZZ взял у него интервью.

    Ежегодно в Средиземном море тонут тысячи беженцев, находящихся на пути в Европу © Brainbitch/flickr.com
    Ежегодно в Средиземном море тонут тысячи беженцев, находящихся на пути в Европу © Brainbitch/flickr.com

    Мы беседуем с Рихардом Шредером у него дома в Бланкенфельде (земля Бранденбург). В гостиной у стола лежит бензопила, с помощью которой семидесятипятилетний богослов только что приводил в порядок свой сад. Этот тяжелый инструмент вполне подходит хозяину дома. Шрёдер – социал-демократ и протестант редкого типа. Людей его склада почти не осталось, во всяком случае, в общественной жизни Федеративной Республики их почти не видно. Профессор не обходит острые углы, лишь бы не вызвать своими высказываниями чье-то возмущение.

    Марк Феликс Серрао: Церковные общины Германии теряют прихожан. Господин Шредер, есть ли у вас как у богослова объяснение этому явлению?

    Рихард Шредер: С одной стороны, конечно, это происходит из-за церковного налога. А с другой стороны – слабеет давление общества. Если в вашем городке 90 процентов жителей принадлежат к церкви, то каждый, кто задумается о выходе из неё, должен найти серьезные причины, чтобы как-то оправдать такой шаг. Но где вы найдете такие общины? Принадлежность к церкви стала делом добровольным. Влияет и демография. Смертность стала превышать рождаемость, так что количество прихожан снижается и без выходов из церкви. На католиков влияет к тому же еще и дискуссия о сексуальных домогательствах, у лютеран это проявляется не в такой степени, потому что и проблема не настолько масштабная.


    В прошлом году 220 тысяч человек заявили о выходе из протестантской церкви. А у католиков вышли 216 тысяч. 

    Я не закончил свою мысль. Я сам часто вижу у протестантов, как человек возмущается действиями кого-то из церковных чинов и заявляет: «Все, с меня хватит!». Но это опасный путь. Это ружье стреляет только один раз.

    А вас что-то возмущает?

    Постоянно, особенно недальновидное милосердие. Но для меня это не повод покидать церковь.

    Верно ли, что в наше время в богослужении слишком много места занимает повседневность?

    Нет, это само по себе не проблема. Но в разговоре о повседневных вещах нужно постоянно задумываться: а как на это смотрит Бог? Ведь в этом и есть, говоря современным языком, привлекательность церковного «бренда». Именно здесь можно подумать над вопросами, которые иначе вообще не возникают в сознании. Церковь – то место, где душа может обрести покой. Формы могут меняться, но основа должна оставаться неизменной, узнаваемой.

    Вы ходите в церковь каждое воскресенье?

    Раз в две недели. Иногда хочется выспаться. 

    Как вы оцениваете деятельность председателя Совета Евангелической Церкви Германии Генриха Бедфорда-Штрома? Один из региональных епископов недавно пожелал ему не слишком выпячивать свой «моральный авторитет». Речь шла о спасении тонущих в море. 

    Я разделяю этот критический взгляд. Господин Бедфорд-Штром и основные докладчики на последнем съезде Евангелической Церкви отказываются видеть, что спасение тонущих – неоднозначная тема. Они не видят полной картины, их взгляд упрощен: вот добро – а вот зло. Сначала начинают требовать больше помогать частным спасателям, потому что нельзя спокойно смотреть, как тонут люди. Затем создается образ врага: это все те, кто считают спасателей преступниками. Получается очень эффективная пропаганда. Однако я не знаю никого, кто бы считал спасение тонущих преступлением. Борьба ведется против несуществующего противника. 

    Демонстрация в защиту прав ливийских беженцев в Гамбурге / © Разанде Тыскар/flickr.com
    Демонстрация в защиту прав ливийских беженцев в Гамбурге / © Разанде Тыскар/flickr.com

    На съезде Евангелической Церкви была принята резолюция: руководство церкви должно само снарядить спасательное судно. 

    Если церковь пойдет на такой шаг, ей нужно будет сначала заявить, какая из стран дала свое согласие принять спасенных. Иное поведение было бы безответственным. У спасения в море была и есть одна проблема: корабли берут курс на страны европейского Средиземноморья и требуют, чтобы там принимали всех спасенных. Однако морское право предписывает, чтобы спасатели шли в ближайший безопасный порт. Если я нахожусь вблизи морских границ Ливии, то мне нужно брать курс не на Италию или Мальту, а на Африку. И если Ливия небезопасна из-за гражданской войны, то можно плыть в Тунис. Корабли спасателей, идущие в Европу, фактически оказывают ту самую услугу, за которую контрабандисты берут огромные деньги с мигрантов: это безопасная переправа через Средиземное море и нелегальный переход границ. 

    Вы говорите, как Маттео Сальвини.

    Я совсем невысокого мнения о господине Сальвини. Но не могу не согласиться, когда он говорит: «Пока нет ясности, какая страна примет у себя людей, вы не имеете права их к нам везти». Представьте себе, кто-то спасает человека и, не спросив у вас, оставляет его у вашей двери: «Теперь ты за него отвечаешь». Именно это делают спасатели. Так поступила и госпожа Ракете, когда решила: что бы там ни говорил Сальвини – она поведет свой корабль, куда считает нужным. 

    Карола Ракете, капитан «Sea-Watch 3», по ее собственным словам, привела судно в порт Лампедузы не по своей прихоти. Она заявила, что на борту сложились невыносимые гигиенические и медицинские условия.

    Больные, беременные и дети в этот момент уже не находились на борту. Главным аргументом госпожи Ракете было не это. Она заявила, что у нее были опасения, что кто-то спрыгнет за борт и попытается вплавь добираться до берега. Это никак нельзя признать критической ситуацией, достаточной для того, чтобы оправдать ее действия. Ни одно круизное судно в мире не может поручиться, что кто-то в один прекрасный день не прыгнет за борт. Это не повод швартоваться в любом порту на свой вкус. Но главная проблема – не капитан Ракете лично, а то, что европейские страны никак не могут прийти к единому разумному решению. 

    В христианстве центральную роль играет понятие милосердия. Разве не милосердие руководило капитаном Ракете?

    Милосердие однозначно встает на сторону людей в беде, это правда. Но есть еще и справедливость, и она не может просто следовать голосу сердца, она должна сверяться с правилами. Церковь может быть милосердной, а государство — нет. Оно должно мерить свои дела мерой справедливости, даже если результаты ужасают милосердных. Возьмем пример: каждый, кто тонул в море и был спасен, получил психологическую травму. Мы, тронутые его несчастьем, хотели бы сказать: «оставайся». Но так нельзя, мы не можем сделать правилом, что каждый, кто потерпел кораблекрушение, имеет право жить в Европе, даже если у него нет больше никаких на то оснований. Правило таково: остаться имеет право тот, кто сможет доказать свое право на статус беженца. Если таковых нет, то, каким бы травмирующим ни было само бегство, придется вернуться туда, откуда приехал. 

    Госпожа Ракете говорит, что старые правила больше не применимы. Изменение климата, по ее мнению, создает «климатических беженцев», которым нельзя запрещать въезд. 

    Если мы впустим всех, кто хочет приехать, наши системы социального обеспечения рухнут. Изменения климата не превращают всю Африку в пустыню. Они могут привести к миграции внутри африканского континента.

    А кого бы вы согласились впустить?

    Люди из Африки могут ехать в Европу по двум причинам. Первая – это бегство от войны и преследований; условия подробно записаны в Женевской конвенции о беженцах, и голод, например, не входит в этот перечень. Вторая – это поиски лучшей участи. Для таких людей нужен закон об иммиграции. Тот, кто въезжает в страну легально, должен быть в состоянии сам себя прокормить, то есть он должен найти себе место на нашем рынке труда. И он должен владеть нашим языком. Поскольку у нас все еще нет закона об иммиграции, каждый объявляет себя беженцем и нередко выдумывает себе историю. И только одного из трех претендентов в результате признают беженцем.

    Что делать европейцу, который, как и вы, критически оценивает действия частных спасателей, но и с тем, что творится в Средиземном море или в ливийских лагерях, не может примириться? 

    Я перевожу деньги Управлению Верховного комиссара Организации Объединенных Наций по делам беженцев (УВКБ). Они организуют лагеря, где работа налажена и где можно подавать международные заявки на статус беженца. Кроме того, среди нас уже сейчас живет много людей из Африки. Любая поддержка имеет смысл, здесь широкое поле для проявлений милосердия. В то же время нельзя становиться на пути государственных органов и препятствовать депортации. Нередко кто-то в последнюю минуту успевает предупредить – чтобы люди прятались. Так нельзя. Милосердие не должно подрывать справедливость. 

    За такую позицию в Германии вас могут легко счесть крайне правым. Как вы на это реагируете?

    Никак. Недавно на одном лейпцигском сайте пришли к выводу, что я расист. Из чего они это заключили? Я когда-то сказал, что не все, кто хотят к нам приехать, действительно могут к нам приехать. Вот они и пишут: мол, это дискриминация, а дискриминация – это расизм. Это настолько убогая логика, что возмущаться бесполезно. 

    Каким вам видится освещение этой темы немецкими СМИ?

    Тут надо начать издалека. Наследие национал-социализма – это не только неонацисты, которые до сих пор существуют. Это ужасно, и трудно понять, как у людей может быть такое в головах. Но численно они, к счастью, опасности не представляют. Но кроме того нам досталось в наследство то, что я называю немецким страхом привидений. У нас невероятно боятся того, что снова вылезет на свет этот жуткий старый призрак. В результате по всем щекотливым темам, таким как мигранты, СМИ пускают в ход самоцензуру и приукрашивают действительность. В начале миграционного кризиса сообщения о преступлениях с участием мигрантов практически не публиковались – из опасения, что население не сможет отнестись к проблеме правильно и отреагирует слепой ненавистью к иностранцам.   

    Этот подход изменился.

    К счастью, да. Я читаю газеты в интернете и все время вижу что-то вроде дисклеймера: «Обычно мы не указываем происхождения преступника, однако в этом случае считаем нужным указать, поскольку…» и так далее. Движение Pegida запустило в обиход словечко «Lügenpresse» – «лживая пресса», и, к сожалению, оно так и осталось с нами – так же как и глубинное недоверие людей к политике и СМИ. Как вернуть это утраченное доверие – я не знаю.

    Подготовка этой публикации осуществлялась из средств ZEIT-Stiftung Ebelin und Gerd Bucerius

    Читайте также

    Война на востоке Украины

    Нефть — культурно-исторические аспекты

    Братья Хенкины

    «АдГ добьётся того, что Восточная Германия снова себя потеряет»

    Вывод войск 1991–1994

    «Люди не справляются с амбивалентностью»