дekoder | DEKODER

Journalismus aus Russland und Belarus in deutscher Übersetzung

  • «Церковь должна обозначить границы допустимого»

    «Церковь должна обозначить границы допустимого»

    Как должно относиться к правым популистам общество, исповедующее демократические ценности? Следует ли вступать с ними в открытую дискуссию, а значит, предоставлять им трибуну – или же лучше последовательно бойкотировать их мнение? Этот вопрос постоянно должны решать респектабельные немецкие СМИ; после попадания партии «Альтернатива для Германии» (АдГ) в Бундестаг он стал только сложнее, хотя многие по-прежнему выбирают путь бойкота.


    Церковной среде игнорировать правых еще труднее, поскольку они нередко постулируют себя в качестве защитников тех же «традиционных» ценностей, что и христианство, – гетеросексуальной семьи, привычных гендерных ролей. И зачастую это не какая-то внешняя по отношению к церкви среда, а ее собственные прихожане. Как вести с ними диалог, не легитимизирруя антиисламизм и гомофобию? И как не оттолкнуть от себя, рискуя еще сильнее уменьшить свое влияние на немецкое общество?


    За этими вопросами – сложная история немецких церквей в последнее столетие. После падения нацизма новая немецкая идентичность во многом формировалась именно внутри христианских общин – не случайно правящая партия Германии носит название «Христианско-демократический союз». Но до этого значительная часть христианских иерархов неплохо уживались с гитлеровским режимом, а то и активно поддерживали его.


    О том, как сегодня церковь решает политические проблемы в своей среде, в интервью Deutschlandfunk рассуждает Вольфганг Шредер, профессор политологии и соавтор исследования о влиянии и проникновении крайне правых в гражданское общество Германии. В этой большой работе речь идет о том, как правопопулистские идеи внедряются в различные социокультурные круги: в профсоюзы, в сферу социального обслуживания, в любительский спорт. В главе, посвященной церкви, особое внимание уделено группе «Христиане в АдГ», которая стремится инструментализировать христианские ценности в собственных интересах и подорвать влияние умеренных церковных лидеров.

    Господин Шредер, правые партии и правые популисты часто называют себя «спасителями западной христианской цивилизации». Исходя из результатов вашего исследования, что общего может быть у главных немецких церквей с правыми популистами?

    Перечислить можно многое. Начать хотя бы с антиисламизма, который играет очень важную роль. Христианские конфессии традиционно исходят из того, что именно они обладают монополией на бога и истину, а это, естественно, не оставляет места исламу.

    Далее – представление о том, что общество построено вокруг брака и семьи, что аборт – преступление перед богом, а идеи равноправия противоречат божественным представлениям о сосуществовании полов.

    И, наконец, в исторической перспективе – антисемитизм. Все это традиционный дискурс, который – и это нужно подчеркнуть особо – сегодня разделяется меньшинством, к нему принадлежит лишь некоторая часть консервативных католиков и протестантов.

    Вы только что упомянули консервативных христиан. Расскажите, пожалуйста, о тех группах в церкви, которые политически тяготеют к «новым правым».

    Если говорить об организациях, то это «Немецкий евангелический альянс», со стороны католиков – союз Opus Dei и Священническое братство святого Пия Х. С этими организациями связано множество групп интернет-активистов, например kath.net или idea. Получается достаточно пестрый набор. При этом, как я уже говорил, эти группы представляют маргинальные течения в обеих церквях, но тем не менее имеют определенное влияние. Их голоса слышны, когда случаются важные события, вызывающие общественный интерес, – например, церковные соборы.

    Вы говорили о христианских церквях, а как обстоят дела с другими конфессиями?

    Мы немного изучали еврейские сообщества в Германии, однако там подобных взглядов придерживаются лишь единицы. Легкость, с которой идеи правых популистов находят отклик в христианских конфессиях, не встречается в других религиозных сообществах. Это связано с тем, что правый популизм по своей природе направлен против других религиозных течений.

    «Взгляды ультраправых проникают вглубь религиозных сообществ – к простым верующим»

    Готовы ли вы, несколько обобщая, утверждать, что в христианских церквях существуют «религиозные правые»?

    Да, именно так. Существуют религиозные правые, считающие себя носителями «истинного христианства». Они придерживаются узкого понимания истины, божественного начала и общества, объединенного своей однородностью. Все это – питательная почва для правопопулистских течений, которые отвергают многообразное и плюралистическое демократическое общество, якобы «угрожающее сосуществованию людей».

    Насколько велико влияние этих групп внутри церквей?

    Они действительно занимают лишь маргинальное положение, однако их взгляды проникают в глубь религиозных сообществ – к простым верующим. Очень наглядно это проявилось в ходе дискуссий о беженцах [во время миграционного кризиса], когда эти группы усилили общий скепсис относительно расширения программы по приему мигрантов в Германии. Это, в свою очередь, привело к спорам, темы которых обычно далеки от церкви.

    Дело в том, что в 2015 году именно немецкие церкви, проповедующие любовь к ближнему, воплощали собой культуру интеграции. Церкви стали дружелюбным лицом всего общества.

    Однако в любой церкви, как и в обществе в целом, можно найти весь спектр мнений. В этом и состоит главный вопрос для церковного руководства: до каких пределов можно отстаивать свою позицию, не отторгая другие группы?

    Церковь теряет влияние на общество. С учетом этого обстоятельства, насколько эффективны усилия религиозных конфессий по борьбе с правыми идеями? Ведутся ли об этом серьезные дискуссии внутри церквей?

    С одной стороны, церкви являются носителями ценностей и защитниками идеалов справедливости, этики и человеколюбия, поэтому они обязаны привлекать внимание к подобным угрозам и отстаивать наше право жить вместе в мире и согласии, руководствуясь чувством любви к ближнему.


    С другой, некоторые группы верующих могут воспринять такие заявления как намерение церкви отторгнуть их. Это – одна из составляющих противостояния с консервативным крылом церкви, которому в значительной мере близки позиции партии «Альтернатива для Германии».

    В прошлом внутри церквей постоянно возникали споры о том, как относиться к АдГ, в частности, приглашать ли ее представителей на Кирхентаги. На днях появилась новость о том, что на предстоящий в следующем году экуменический кирхентаг представителей «Альтернативы» не пригласят. Как вы оцениваете эту стратегию?

    В этом-то и заключается дилемма, стоящая перед церковными иерархами: с одной стороны, они приветствуют диалог и интеграцию, а с другой – отвечая за сохранение ценностей, обязаны четко отделить себя от расизма, антисемитизма и дискриминации целых групп людей.


    В таких условиях поиск решения превращается в мучительный процесс, напоминающий хождение по тонкому льду. Причем универсальных рецептов здесь не существует – за исключением необходимости продолжать диалог. 
    Но церковь должна четко обозначить границы допустимого, иначе она потеряет доверие людей и перестанет быть защитницей ценностей и согласия в обществе.

    Читайте также

    «Мою работу практически не замечают»

    Обзор дискуссий №8: Новая этика или старая цензура?

    Любовь к ближнему: как христианские церкви Германии помогают беженцам

    «Брекзит»: европейский взгляд

    Пандемия — не повод молчать

    Как крайне правые пользуются эпидемией

  • Кто помнит нацизм лучше: документы или жертвы?

    Кто помнит нацизм лучше: документы или жертвы?

    В ходе Второй мировой войны около трех миллионов человек были угнаны из СССР в Германию на принудительные работы, в основном с территории современных Украины и Беларуси. Нацистский режим называл их «остарбайтерами» и использовал их подневольный труд в промышленности, сельском хозяйстве и в домах высокопоставленных начальников. Многим остарбайтерам пришлось столкнуться с ужасающими условиями труда: на заводах и фабриках смена длилась по 12 часов в день, работать приходилось по 6 дней в неделю, а заработка (если он вообще был) едва хватало на еду и самое необходимое. Покидать рабочее место было возможно только под страхом смертной казни; в трудовых лагерях, где жили рабочие, практиковались унижения, издевательства и телесные наказания. Другим везло больше: они попадали в дома или на фермы к семьям, где к ним относились с теплом и уважением и где они чувствовали себя в безопасности.

    Истории остарбайтеров до сих пор остаются одной из самых малоизученных страниц немецкого прошлого. В документах Третьего рейха немало «белых пятен», восстановить ход событий, статистику и факты удается не всегда. Лилия Дерябина, угнанная из Брянска семилетним ребенком в Геттинген, рассказывает о жизни в трудовом лагере в автобиографии «Белая лилия, или История девочки в немецком плену». Ее книга представляет огромный интерес для историков — ведь личных свидетельств тоже сохранилось немного. Но насколько точны эти воспоминания? Как быть, если в них возникают противоречия, если они не соответствуют задокументированным свидетельствам того времени? Как должен поступить исследователь, обнаруживший серьезные расхождения между рассказом свидетеля событий — и зафиксированными фактами? Журналистка Андреа Ремзмайер задает эти вопросы немецким историкам и специалистам по работе с личными документами. dekoder публикует перевод ее статьи для Deutschlandfunk.

    Лилия Дерябина с фотографией матери Антонины, сделанной через несколько месяцев после возвращения в Советский союз. Фото © Deutschlandfunk / Андреа Ремзмайер
    Лилия Дерябина с фотографией матери Антонины, сделанной через несколько месяцев после возвращения в Советский союз. Фото © Deutschlandfunk / Андреа Ремзмайер

    Площадь Шютценплатц находится в самом центре Геттингена у вокзала, недалеко от известного развлекательного центра «Локхалле». С 1942 по 1945 годы на этом месте был огромный трудовой лагерь. Геттингенский историк Гюнтер Зидбюргер говорит: 

    «Примерно в 20 бараках размещалось около 1000 людей, исключительно граждан Советского Союза — остарбайтеров. Территория была поделена на мужской и женский лагеря, обнесена колючей проволокой в два или три ряда, а караульные с собаками совершали ее регулярные обходы».

    Сегодня на Шютценплатц находится парковка, а об интернированных людях здесь ничего не напоминает. Однако в памяти Лилии Дерябиной эта картинка все еще жива:

    «В конце марта 1945 года из ближайших к бане бараков несколько сот человек загнали в помещение переоборудованной бани и пустили отравляющий газ. Мы это поняли на другой день. К бане подогнали огромные грузовики и из большого окна по конвейеру стали загружать трупы. Те, кто увидел эту картину, разбежались по баракам и рассказали, что происходит. Люди в испуге стали прятаться кто куда».

    Как говорит Гюнтер Зидбюргер, «историки всегда должны быть готовы к тому, что благодаря свидетельствам современников или другим источникам им могут открыться новые, ранее не известные преступления».

    Историк Гюнтер Зидбюргер. Фото © Deutschlandfunk / Андреа Ремзмайер
    Историк Гюнтер Зидбюргер. Фото © Deutschlandfunk / Андреа Ремзмайер

    Автобиографическая книга «Белая Лилия» написана Лилией Васильевной Дерябиной — 88 страниц на русском языке, издана в 2019 году в Перми. Там, в предгорьях Урала, я и встретилась с автором, а ее книгу взяла с собой в Геттинген, где до этого никто не знал об истории Лилии Васильевны. 

    Она пишет об изощренном садизме, о том, как узников отправляли на верную смерть для разминирования бомб, об изгороди под высоким напряжением и о массовом убийстве в бане. Что это — фантомные воспоминания жертвы национал-социалистического режима или свидетельство о ранее не известных преступлениях? Гюнтер Зидбюргер не исключает последнего:

    «Такое возможно в случае, если все доказательства уничтожены и никто о произошедшем никогда не рассказывал, поэтому у нас не было никаких сведений об этом».

    Отравляющий газ

    Лилия Васильевна — пожилая, но сохранившая бодрость духа женщина — сейчас живет в небольшой двухкомнатной квартире на окраине Перми. В сентябре 1943 года, когда ей было семь лет, вместе с матерью Антониной и братом Эдиком ее вывезли в Геттинген в вагоне для скота.

    Мать Лилии Дерябиной
    Мать Лилии Дерябиной

    «На заводе (имеется в виду завод при трудовом лагере — прим.ред.) работали не только пленные, но и немцы: инженеры, мастера и другие специалисты. Администрация завода, так же как и администрация лагеря, очень боялись подхватить какую-нибудь заразу от “русской свиньи”, поэтому всех пленных — и детей, и взрослых — заставляли каждый день умываться и мыть ноги, а раз в неделю мыться в бане. При этом во время мытья немцы в помещение бани впускали какой-то газ, который должен был убивать вредных микробов и насекомых. Но многим от этого газа становилось плохо, а некоторые даже умирали».

    Жизнь и смерть в трудовом лагере — Лилия Дерябина описывает их по своим детским воспоминаниям. Судьба ее семьи, о которой рассказано в книге, складывается драматично: мать помогает другим узникам совершить побег и попадает на допрос в гестапо. Чтобы заставить ее заговорить, гестаповцы пытают маленькую Лилию — бьют металлическим крюком и жгут раскаленным железом. Жизнь матери с дочкой спасает лишь мужественное вмешательство монахинь и жителей Геттингена. Об одной из них, «фрау Анне», Лилия Васильевна вспоминает с особенной благодарностью. Анна забирает израненную девочку к себе домой и вызывает знакомого врача, который втайне от всех зашивает ребенку раны. Потом девочку приходится вернуть обратно в лагерь. В день, когда ей исполняется восемь лет, ее направляют работать в ремонтное депо Рейхсбана (Имперской железной дороги).

    «Работа была очень тяжелой и опасной для здоровья: лопатками дети должны были счищать со стен топки паровоза накопившуюся от сгоревшего угля сажу. Никаких защитных средств не выдавали. Я после пыток в гестапо была больной и слабой девочкой, и уже через две недели я стала кашлять и отхаркивать сажей».

    Документы против воспоминаний

    Эрнст Беме возглавлял городской архив Геттингена до конца 2019 года. Привычным движением он крутит ручку, и полка откатывается в сторону, открывая доступ к свидетельствам из истории города. В период с 1939 по 1945 годы в небольшом Геттингене находилось более 11 тысяч принудительных работников, причем более 5 тысяч из них были так называемыми «остарбайтерами»:

    «Возьмем, например, эту папку».

    Беме внимательно изучил геттингенские эпизоды в автобиографии Дерябиной. В архивных фондах никакой информации о работнице Антонине Дерябиной с детьми Лилией и Эдиком нет, однако рассказ Беме считает в целом правдоподобным, ведь с военных времен сохранились далеко не все документы. Многие детали соответствуют известным фактам из истории лагеря, а большинство описанных мест легко узнаваемы. При этом некоторые эпизоды автобиографии Дерябиной озадачили историка, в том числе массовое убийство заключенных газом в здании бани. Это событие не отражено в документах и ни разу не упоминалось в других свидетельствах очевидцев.

    «Следуя методичному историографическому подходу, можно утверждать, что вероятность того, что описанное событие действительно имело место, невелика. Мы не можем исключать этого, но доступные источники обязывают нас сделать вывод, что эта история в воспоминаниях госпожи Дерябиной перепуталась с событиями, о которых она узнала из других источников».

    Это не единственный пассаж, который Беме считает результатом смешения ее собственных и чужих воспоминаний. Так, смертоносных электрических изгородей, о которых пишет Дерябина, в геттингенских лагерях никогда не было.

    «Она подробно изучала эту тему. Она пережила душевную травму. Описанные события случились давно. Ей довелось стать свидетельницей невероятного множества событий и невероятных ужасов. Некоторых вещей, описанных в автобиографии, в Геттингене не было, но в книге значительно больше других фактов, по которым мы можем сказать, что она действительно побывала здесь в детстве».

    Однако документы описывают далеко не все. Беме считает, что от принудительной работы в Геттингене умерли тысячи людей — сколько именно, сказать не может даже он.

    Никто за них не заступился

    В немецких городах и селах обратились к мрачной теме принудительного труда лишь в 2000 году, когда в Германии после многолетнего молчания и под серьезным давлением со стороны США был принят закон о возмещении ущерба. Тогда власти города и округа Геттинген также инициировали исследовательские проекты, призванные оценить масштаб преступлений национал-социалистического режима и разыскать еще живущих жертв принудительной эксплуатации, имеющих право на компенсацию. Для этого пришлось прошерстить бесчисленное множество документов из архивов жилищного управления, управления по вопросам правопорядка, полиции и частных предприятий, вспоминает Беме:

    «Геттинген в этом смысле оказался не лучше и не хуже других городов. Самое возмутительное в коллективном забвении темы принудительного труда — это то, что в отличие от евреев, которых сразу депортировали куда-то далеко, работники все время жили в городах и деревнях, кто-то — на крестьянских дворах, кто-то — в лагерях, а из лагерей их водили через город до места работы и обратно. Все их видели, все знали, что они там живут, но как только война закончилась, все их тут же забыли, потому что за них, к сожалению, никто не заступился, как, например, за евреев».

    Доказательств нет, но это вполне возможно

    В отличие от Израиля и США, Советский Союз никогда не добивался от Германии установления истинной картины событий: патриотическое табу не позволяло говорить о том, что в немецкий плен попали миллионы советских военнослужащих и гражданских лиц. Завершение холодной войны в этом смысле мало что изменило. Наибольшее политическое давление на Германию оказала «Конференция по вопросам еврейских материальных претензий», расположенная в Нью-Йорке. Изначально она представляла интересы в первую очередь пострадавших еврейского происхождения, но именно благодаря ее усилиям удалось добиться выплаты и этих компенсаций.

    Споры о компенсациях также дали новый импульс историографии, для которой тема принудительного труда стала новым, практически не известным ранее объектом изучения. Сегодня в Германии уже созданы информационные центры и мемориальные комплексы, а университеты и авторитетные научные учреждения опубликовали многочисленные статьи на эту тему. Теперь часто приходится слышать, что вопрос принудительного труда в Германии «изучен полностью».

    Гюнтер Зидбюргер — признанный эксперт по принудительному труду в Геттингене. По заказу фонда «Мемориальные комплексы Нижней Саксонии» он проводил интервью с выжившими по всей Европе. Администрация Геттингена также возложила на него ответственность за поиски людей, имеющих право на компенсацию.

    В его коллекции есть черно-белые фотографии цехов того самого депо: на них рядом с машинами внушительных размеров видны крошечные фигурки работников. Я спрашиваю Зидбюргера, допускает ли он, что в ремонтном депо к принудительному труду тогда привлекались и дети, как это описывает Лилия Дерябина, что им приходилось залезать в полные сажи котлы паровозов и чистить их изнутри.

    Фото © Deutschlandfunk / Андреа Ремзмайер
    Фото © Deutschlandfunk / Андреа Ремзмайер

    «Доказательств нет, однако это вполне возможно, ведь чтобы попасть в котел, надо пролезть в узкое отверстие. Раньше эту работу часто поручали подмастерьям, поэтому вполне вероятно, что все описанное случилось на самом деле. Вообще вся деятельность ремонтного депо задокументирована очень плохо, так как оно было закрыто в 1976 году. Историкам приходится обращаться к сторонним источникам, ну, и к свидетельствам современников».

    Циничная правда

    «Поздно вечером всех собрали на площади. Начальник лагеря сообщил: “Лагерь бомбили американские самолеты по заданию Сталина, который всех пленных из Советского Союза считает изменниками. Их по возвращению на Родину расстреливают или ссылают в Сибирь. Поэтому тем пленным, кто будет хорошо работать, Германия разрешит остаться на жительство в стране. Продолжайте усердно трудиться во имя великой Германии”».

    Комментирует Гюнтер Зидбюргер: «Да, мне кажется, это трагичный пассаж, потому что все очень цинично и в то же время не лишено правды. Дело в том, что Сталин действительно считал военнопленных и жертв принудительного труда предателями, а многие из них после возвращения на родину тут же были сосланы в Сибирь на другие принудительные работы. И тут же — циничное передергивание фактов: Германия якобы великодушно разрешает военнопленным остаться в стране, если те будут хорошо работать… Тут уж ничего не скажешь».

    На экране передо мной мелькают фотографии пожилых свидетелей тех событий, а рядом — черно-белые снимки, на которых они изображены в молодости с нашивками «Остарбайтер» или с номером заключенного на шее. Веб-портал zwangsarbeit-archiv.de создан фондом «Память, ответственность, будущее» в сотрудничестве со Свободным университетом Берлина. Это одно из крупнейших в Германии оцифрованных собраний свидетельств жертв принудительного труда, насчитывающее 590 интервью с людьми из 26 стран.

    «Вот, допустим, меня интересуют 138 русских интервью и ключевое слово “Александрплатц”», — говорит Корд Пагенштехер из «Центра цифровых систем» (в Свободном университете Берлина — прим.ред.).

    Его команда занималась разработкой онлайн-платформы для архива. Геттинген не упоминается в русскоязычных интервью, однако цифровой формат открывает новые свидетельства, которые могут продвинуть исследования вперед:

    «Историография ФРГ десятилетиями полностью игнорировала тему принудительного труда во времена войны. Известных примеров было немного, так что значимость этого вопроса умалялась, а для немецкой промышленности находили идеологизированные оправдания».

    Можно ли забыть такое?

    В чем же заключалась причина многолетнего молчания официальной историографии? Власти боялись, что миллионам военнопленных придется выплачивать компенсации? Пагенштехер начал собирать свидетельства о принудительном труде еще в 1990-х годах для Берлинской исторической мастерской и считает, что на отсутствии внимания к вопросу сказались и академические споры вокруг того, можно ли считать устное свидетельство научным доказательством, — «устная история» долгое время казалась многим историкам слишком субъективной.

    «В англо-саксонской исторической традиции это уже давно не так. Тут нам еще есть над чем поработать».

    Пагенштехер говорит, что документы тоже часто бывают совершенно необъективными, особенно в случае, когда речь идет о преступных действиях самого государства. В конце войны компрометирующие материалы массово уничтожались, а сохранившиеся бумаги отражают лишь точку зрения преступников. Свидетельства очевидцев служат важным противовесом. Однако насколько можно доверять истории пожилого человека, которую он рассказывает десятилетия спустя?

    «Надо понимать, что тогда эти молодые люди — а в среднем им было по 16 лет — впервые попали в чужую страну, языка которой они не знали, где никого не могли ни о чем спросить и где с ними грубо обращались, — объясняет Пагенштехер. — Планов города им никто не раздавал, поэтому откуда им знать, где что находится, и как об этом они могут вспомнить сегодня, после 50 лет холодной войны? Однако когда мы начали исследование, то вдруг поняли, что есть очень много удивительно точных свидетельств. Если люди не знали точного адреса, они говорили: “Ну, там справа была река, напротив — церковь, а рядом мост”. Достаточно открыть карту Google — и вот, место найдено, его можно идентифицировать».

    В историях сразу нескольких людей, которых интервьюировали для онлайн-архива, приводятся факты о лагерях, фабриках и преступлениях, о которых ранее не было известно. Опыт Пагенштехера показывает, что именно травматические эмоциональные переживания чаще всего надолго остаются в памяти и образуют своего рода ядро воспоминаний, которое сохраняется на всю жизнь. Пагенштехер уверен, что если рассматривать свидетельства жертв принудительной эксплуатации в качестве авторитетного источника, сочувствуя людям и при этом сохраняя научную дистанцию по отношению к сказанному, то можно открыть для себя еще много неизученного материала.

    Подготовка этой публикации осуществлялась из средств Stiftung »Erinnerung, Verantwortung und Zukunft« (EVZ)

    Читайте также

    Штази и «проработка» социалистической диктатуры в Германии

    Как я полюбил панельку

    В ней были боль и страх

    Германия – чемпион мира по преодолению прошлого

    Остарбайтеры

    «Спасибо, что вы никогда не оскорбляли маму»

  • «Наша культура зациклилась на смерти»

    «Наша культура зациклилась на смерти»

    Жизнь современного западного человека связана с непрерывным ускорением. С каждым годом ему приходится все быстрее производить, все быстрее потреблять, все эффективнее управлять своим временем, своими чувствами и даже своим телом. «Быстрее — выше — сильнее» — старый спортивный лозунг подчинил себе сегодня все: не только рабочее, но и свободное время; не только деловые, но и интимные отношения — семейные, любовные, дружеские. Мы стремимся выжать максимум из каждого прожитого мгновения, потому что надеемся, что это сделает нас счастливее, — но этого не происходит. Напротив, одной из самых главных эмоций современности сделался страх «не успеть хотя бы что-то успеть».

    По мнению немецкого социолога Хартмута Розы, постоянное ускорение ведет к трем типам кризиса. Первый — экологический: природа не успевает справляться со всеми отходами человеческой деятельности, ее ограниченные ресурсы не могут обеспечить неограниченный экономический рост. Второй тип кризиса — политический — связан с тем, что требующие времени и отладки демократические процессы в «ускорившихся» обществах выглядят неэффективными и устаревшими. И наконец, сами люди, непрерывно стремящиеся к самооптимизации, испытывают психологический кризис — эмоциональное выгорание, депрессию, хроническую тревожность.

    Пандемия коронавируса сорвала стоп-кран. Выпав из повседневного ритма больших скоростей, и отдельные люди, и целые общества оказались вынуждены переосмыслить смысл собственной жизни и спросить себя: «А куда мы, собственно, так торопимся?» В интервью радиостанции Deutschlandfunk Хартмут Роза, профессор университета Фридриха Шиллера в Йене, рассказывает о том, какие выводы мы можем сделать из «коронакризиса», и о том, какие социальные процессы определили ход этого кризиса на Западе.

    Что с нами происходит сейчас, во время пандемии коронавируса? Какой мы приобретаем опыт?

    Мы приобретаем очень своеобразный, наверное, даже уникальный опыт. Он идет вразрез с нашим привычным ежедневным стремлением к полному контролю над обстоятельствами. Мы хотим контролировать все на свете и самыми разными способами: научными исследованиями, экономическими мерами, политическим управлением. И вдруг мы оказались на неизведанной территории. Множество вещей стали для нас попросту недоступны. Мы не можем поехать в отпуск, не можем отпраздновать свадьбу или юбилей. Командировка отменяется, футбольный матч не состоится. Мир, в котором мы живем, стал для нас недоступен, недостижим и, главное, непредсказуем. 

    Мы ведь действительно сумели подчинить себе силы природы и ее ресурсы. Даже стихией научились управлять. Но все еще боимся, что эти покоренные стихии нападут со спины. Взять климат: мы явно не в силах разобраться и справиться с происходящим — а пока будем разбираться, на нас обрушатся угрозы совершенно непредсказуемого масштаба. То же и с политикой: никто не мог ни предсказать, ни просчитать такие события, как «Брекзит», пошедшие вразнос финансовые рынки или избрание Трампа президентом США. 
    С проблемами поменьше мы справляемся ничуть не лучше. Например, вот сейчас выпускники гимназий сдают экзамены на аттестат зрелости. И перед ними стоит задача: выбрать лучший вариант дальнейшего обучения. Но возможных специальностей 19 тысяч, и выбор становится невероятно затруднительным. Это повседневность позднего модерна: всякое переживание становится неподконтрольным и непредсказуемым. «Корона» все это предельно заострила. 

    Люди эпохи модерна стремятся полностью управлять и контролировать [природу, жизнь]. Почему это для нас так важно?

    В этом мы видим самую суть успешной жизни — возможность распоряжаться тем, что нас окружает. Для меня это одна из форм отношений с миром. Люди постоянно имеют дело с внешним миром, во многом привлекательным и манящим — но в то же время скрывающим множество опасных и непредсказуемых вещей.

    Несколько веков назад, когда началась эпоха, которую мы называем Новым временем, сложилось представление о достойной жизни. Оно предполагает, что твоя жизнь тем лучше, чем большее пространство в окружающем мире ты можешь охватить и подчинить своей воле — систематически и под постоянным контролем, разумеется. И вот, куда бы мы ни направили свое внимание и свой интерес, мы охватываем все новые фрагменты вселенной, осваиваем их экономически, находя для этого деньги, силы, технические возможности. 

    Например, можно купить билет в полярный круиз и гарантированно увидеть Полярное сияние. Организаторы обязуются вам его предоставить. Если же Полярного сияния не будет — можете требовать неустойку и даже подать на турфирму в суд. Эта форма контакта с миром делает ставку на полную подконтрольность и управляемость. Я называю это «парадигмой полного подчинения».

    Это как-то связано с нашим восприятием мира как чего-то враждебного и даже агрессивного?

    Да, но тут, думаю, скорее обратная зависимость. Мы желаем систематически осваивать вселенную, исследовать ее, пронизывать насквозь: наши телескопы проникают все дальше в космос, а наши микроскопы — все глубже в материю. Вся наша техника обещает, что мы будем жить легче, приятнее, лучше. Мы сделали это и нашей экономической программой. Мы вынуждены постоянно наращивать объемы — каждый год нам нужно выпустить больше продуктов, распределить больше благ, больше потреблять. Навязанная потребность в постоянном росте, институционализированная обязанность расти требуют от нас агрессивного отношения к миру. 

    Это можно видеть вообще на всех уровнях: так, наше отношение к природе агрессивно. Это напрямую связано с программой подчинения окружающего мира нашим нуждам: мы добиваемся большего контроля над природой, чтобы ею пользоваться, а тем временем отравляем ее. Тут и возникает опасность, что природа повернется против нас. 

    Такие же агрессивные отношения можно наблюдать и в политике. В политической, социальной жизни, во взаимодействии с другими людьми мы тоже видим, что не так легко поставить мир себе на службу, — другие этому сопротивляются. В последние годы это хорошо показывают инструменты эмпирического изучения общества: градус враждебности ко всем, кто придерживается не схожих с нашими политических взглядов, постоянно растет. 

    Мы можем любить только то, что нам не полностью подвластно

    То есть в конечном счете чем больше мы стараемся подчинить окружающий мир своей воле, тем больше несчастья это нам приносит?

    По-моему, это такой парадоксальный побочный эффект: то, что я себе полностью подчинил, стоит и смотрит на меня немо и отчужденно. Я написал об этом небольшую книгу под названием «Неподвластность» («Unverfügbarkeit»), в которой пытался показать, что переживание счастья случается с нами всегда перед лицом чего-то, что нам не принадлежит, чем мы не распоряжаемся. Во всяком случае, жизнь — по крайней мере, успешная жизнь — всегда проходит на грани между подвластным и неподвластным. 

    Это становится хорошо понятно на примере социальных или личных отношений. Мы ведь можем любить людей — точнее, какого-то человека — лишь тогда, когда он не полностью в нашей власти, когда он не совсем в нашем распоряжении. То, что возникает между двумя людьми, жизнеспособно потому, что другой всегда ускользает, отвечая или действуя всегда по-новому, всегда иначе. Это распространяется почти на все. 

    Книга держит нас в своей власти до тех пор, пока в ней остается что-то, чего мы еще не поняли, не узнали, не постигли. Мне кажется, можно утверждать, что мир полностью нам подконтрольный был бы мертв и безгласен. Хуже того: в какой-то момент программа полного подчинения у нас за спиной делает коварный кульбит — и сама порождает хаос и бесконтрольность. Неподвластность возвращается к нам в образе разъяренного чудовища. Вот тут-то мы и получаем такую неподконтрольность, как в случае с коронавирусом — с этим монстром нам не совладать, не войти в резонанс, он не несет ничего, кроме опасности. 

    Вы упомянули резонанс — одно из центральных понятий в ваших теориях. Не могли бы вы немного разъяснить это понятие — что оно для вас означает?

    Для нас нормально существовать в рамках программы — институционализированной программы, — которая вся нацелена на подчинение. Мы постоянно как бы подняты по тревоге: требуется срочно что-то закончить, вычеркнуть из списка дел. У каждого есть работа, на работе — тысяча заданий. Я должен купить то, выбросить это. Я должен что-то объявить, заявить, разъяснить, должен ответить такому-то и так далее. Это значит, что мы постоянно действуем в модусе навязывания контроля, я иногда обозначаю его как модус «управления повседневностью из отчаяния». Это, конечно, агрессивная позиция по отношению к миру. Здесь нас мало что действительно трогает, редко нам удается почувствовать себя живыми, мало что может нас изменить. 

    Но всем нам знаком и другой модус, мы по нему тоскуем. Это модус резонанса, в котором нас вдруг что-то действительно трогает. Это может быть что-то увиденное нами, какой-то ландшафт или встреченный человек, мелодия, коснувшаяся слуха, или идея, которая нас внезапно захватывает и волнует. 

    Это и есть моменты резонанса, но этим дело не ограничивается. Резонанс происходит, когда мы отвечаем, вступаем с человеком или вещью, тронувшими нас, во взаимодействие. Именно так в нас происходят изменения. Но что здесь самое главное — обязательно есть элемент неподвластности. Что-то, чего нельзя просто купить. Мы стараемся: покупаем билеты на концерт или бронируем путешествие. Но мы не знаем, удастся ли нам в результате пережить минуту резонанса. А если это и случится, если получится войти в резонанс — чаще всего невозможно угадать, к чему это приведет. Потому-то эта логика резонанса всегда находится в сложных отношениях — иногда даже напрямую противоречит — логике постоянного роста или логике постоянной доступности. 

    Все, о чем вы говорите, в негативном преломлении можно отнести к пандемии. Ведь это тоже сильно затрагивает всех нас, мы на это реагируем, это нас меняет. Можно ли считать это опытом негативного резонанса?

    Нет, я бы не стал описывать это как резонанс, хотя бы потому, что от вируса мы, как правило, стараемся закрыться. Социальная дистанция здесь очень показательна. 

    Мы не хотим, чтобы нас это коснулось, мы всеми средствами пытаемся предотвратить контакт. Если прикосновение неизбежно, если оно произошло — мы стараемся прервать его как можно быстрее, немедленно от него избавиться. Это скорее отношение отталкивания, отношение отвращения и отвержения. Оно порождает недоверие к миру, ведет к тому, что мы замыкаемся, воспринимаем любого другого, приближающегося к нам, как опасность. Да и весь мир снова представляется полным рисков: неизвестно, что висит в воздухе, не заражен ли этот воздух, не заражена ли дверная ручка или брошенный мне мячик. Эти отношения недоверия, это осадное положение — не тот резонанс, который ведет к открытию и к преображению. 

    Религия может помочь найти смысл, но не может объяснить причины

    Можно рассуждать и так: в такие времена, как наше, когда мы живем в ситуации огромной неопределенности, когда, как вы сказали, люди замыкаются в себе и резонанс не возникает, — тогда «инстанции», отвечающие за взаимодействие с неподконтрольным и недостижимым, могут приобрести большое значение. Я сейчас говорю о религиях. Какую роль они могут сыграть во времена «короны»? На что они способны?

    У религий может быть такая важная функция: они помогают наполнить смыслом все неподконтрольное, контингентное, с которым мы имеем дело. Людям все время приходится справляться с контингентным — то есть с принципиально произвольными событиями, у которых нет объяснения. Религии могут помочь найти в болезни, вирусе — промысел, пережить это как судьбу, предопределение. 
    Религия может помочь пережить опыт экзистенциального резонанса, почувствовать, что я в своей жизни нахожусь с другими в отношениях, предполагающих ответ. В религии тот Другой, от которого ожидают ответа, — это, конечно, как правило, Бог. Бог есть высшее проявление такой инстанции: нечто, что нас слышит, видит и отвечает нам в такой форме, которая именно что не в нашей власти. 

    У религий всегда были свои способы работать с неподконтрольностью. Не следует стремиться получить полный контроль над своей жизнью — потому что есть вера, есть отношения ответа, они по ту сторону всего, что я мог бы себе подчинить. Религия может быть важным культурным ресурсом, идейным ресурсом, но еще и ресурсом, у которого есть свой арсенал средств — молитва, песнопения, религиозные гимны, другие практики. Практики осознанности, например, тоже могут быть наполнены религиозным содержанием. Они представляют собой попытки войти в переживание экзистенциального, вертикального резонанса. 

    Как вы думаете, почему в эти кризисные времена мы так мало слышим о религиозных общинах? Казалось бы, именно сейчас пробил их час?

    Думаю, потому, что здесь идет речь о вещах, которые очевидно имеют биологическое, медицинское, вирусологическое объяснение. Слишком опасно пытаться толковать эти явления с помощью теологических или религиозных понятий в том виде, в котором они нам даны традицией, — например, пытаться увидеть в вирусе нечто посланное свыше.

    Да и не религий это дело. Наши представления о мире ушли слишком далеко. Явления, с которыми мы столкнулись, лишь очень отдаленно подлежат религиозному осмыслению. Дискурс, который сейчас распространяется в обществе, представляет собой скорее паническую реакцию на феномен неподконтрольности, ведь мы действительно столкнулись с полной потерей управления. И мы всем обществом стараемся вернуть себе контроль: найти вакцину, или лекарство, или хотя бы политические механизмы управления — социальную дистанцию или что-то подобное, — лишь бы только опять подчинить себе вирус. 

    Не думаю, что религия может или должна предлагать какие-то стратегии или способы противодействия. Но она может стать голосом, который напомнит нам о том, как соотносятся контроль и неподконтрольность.

    Не уверен, что долгая жизнь — это окончательный ответ

    Изменила ли пандемия наше отношение к смерти и умиранию?

    Во всяком случае, заставила снова о них задуматься. Я согласен со всеми, кто говорил, что неправильно сопоставлять ценность человеческой жизни с, предположим, экономическими интересами, чтобы в какой-то момент сказать: «Ну вот, начиная с такой-то отметки жизнь человека не так уж и дорого стоит». Это было бы абсолютно неправильно. Думаю, что нам необходима рефлексия о том, что есть для нас жизнь и что делает ее достойной.

    Я действительно ощущаю необходимость такой рефлексии, ведь этот вопрос совсем непрост. Мы сделали проблему достойной жизни частным делом каждого, сказав: «Пусть каждый решает за себя». Пока что получилось так, что на первое место вышла продолжительность жизни. Жить нужно как можно дольше. А я не уверен, что это окончательный ответ. 

    Следовало бы еще раз хорошо подумать, что такое жизнь долгая, а что — достойная. Наша культура, бросившая все силы на то, чтобы обеспечить долголетие, на самом деле сосредоточилась на смерти, этом последнем пределе, последнем бастионе неподвластности. И хотя мы вроде бы все время говорим о жизни, стоит спросить себя: «Не превратилась ли наша культура в культуру смерти?» Ведь мы не можем отвести глаз от этого последнего предела, который мы отрицаем, вытесняем и стараемся отодвинуть как можно дальше.

    Какие уроки мы можем извлечь из «коронакризиса»? Многие из нас сидели дома, придерживались ограничений и нашли время подумать о жизни и своих жизненных ценностях. Можем ли мы вообще чему-то научиться? Изменится ли что-то в нашей жизни?

    Думаю, что каждый человек приобрел индивидуальный опыт жизни с самим собой. Возможно, многие иллюзии разрушились, потому что мы всегда связываем с будущим некие надежды на резонанс. 

    Большинство из нас живет надеждой — а возможно, иллюзией, — что вот когда-то будет больше времени и наконец можно будет научиться играть на фортепьяно или заняться садоводством. Сейчас внезапно наконец-то нашлось время засесть за ноты или завести садик — и что же многие поняли? «Не так-то это и прекрасно, как я мечтал». Что мы видим: нельзя просто по щелчку поменять собственный модус отношений с миром, способ взаимодействия с ним и наше место в нем. 

    И все же я думаю, что мы можем коллективно научиться чему-то, возможно, действительно хорошему. Последние десятилетия мы провели в состоянии политической недееспособности. Лучший пример — климатический кризис, по которому мы давно пришли к довольно широкому консенсусу: дальнейшее бездействие невозможно, необходимо что-то предпринимать. Сейчас мы увидели, как это может быть: политические решения принимаются решительно и быстро, всего за несколько недель, и даже до наступления катастрофы. Не вирус же привязал самолеты к земле, не дал им взлетать. Мы оказались способны к политическому действию — если есть решимость, если достаточно сильна политическая воля. 

    Поэтому я надеюсь, что мы вынесем из кризиса двойной политический урок. Во-первых, мы могли бы так же эффективно противодействовать и другим кризисам: как климатическому, так и растущему глобальному социальному неравенству, которое достигло поистине ужасающих масштабов.

    Во-вторых, нам все-таки очень нужно сильное, дееспособное государство, которое в конечном счете стоит выше законов экономики. Думаю, мы можем переосмыслить, что именно для нас жизненно необходимо, системообразующе. Под системообразующим следует понимать не то, что нужно для поддержания на плаву финансовых рынков, а то, что нужно и важно для поддержания достойной жизни. Здесь нам еще предстоят дискуссии в глобальном масштабе. 

    Подготовка этой публикации осуществлялась из средств ZEIT-Stiftung Ebelin und Gerd Bucerius

    Читайте также

    Любовь к ближнему: как христианские церкви Германии помогают беженцам

    Бистро #5: Карантин и права человека

    Генрих Холтгреве — Фотохроники карантина

    Немецкие «друзья Путина» против карантина

    «Жизнь — это вопрос не только биологии»

    Как крайне правые пользуются эпидемией

  • Бистро #7: Права ЛГБТ в Европе

    Бистро #7: Права ЛГБТ в Европе

    Поправки к российской Конституции предлагают определить брак исключительно как «союз мужчины и женщины». Так однополые пары лишаются надежды на полное равноправие даже в будущем. На европейском фоне это выглядит почти что узаконенной гомофобией. Но какими правами обладают представители ЛГБТ в самой Европе и какие механизмы существуют для их реализации? Везде ли легализован однополый брак? Какую роль эта тема играет в политической жизни континента? Об этом — социолог, профессор Свободного университета Брюсселя Давид Патернотт. Семь вопросов и семь ответов — просто листайте.
     

    1. 1) Россия собирается внести в Конституцию запрет на гомосексуальный брак, а на Западе тем временем, похоже, представители ЛГБТ добились равноправия. Правда ли, что для однополых пар Европа — земля обетованная?

      Прежде всего, нужно различать повседневную жизнь и правовую ситуацию. В целом, если сравнивать с другими частями света, жизнь однополых пар в Европе может казаться более устроенной. Но перепады внутри Европы могут быть огромными. Особенно заметны различия между Западной и Восточной Европой — и эта разница все последние годы росла. Но и на востоке Европы есть страны с  очень прогрессивными законами. Словения, Хорватия, Чехия, Эстония и Венгрия дают однополым парам все возможности гражданского партнерства. До того как к власти пришел Орбан, Венгрия нередко служила образцом для всей Восточной Европы. 

      И наоборот, на Западе есть страны, где права ЛГБТ признаны слабо. Наиболее очевидные примеры — Италия и Греция: эти страны сильно отстают, хотя и не имеют никакого отношения к бывшему Восточному блоку. 

      Легализация однополых браков в целом распространена довольно широко, и происходила она обычно в два этапа. На первом разрешалось так называемое «гражданское партнерство», что впервые было сделано в Дании в 1989 году. Есть разные формы такого партнерства, оно предполагает разные права, иногда в том числе на усыновление детей. А в 2001 году в Нидерландах был узаконен однополый брак. На сегодня брак — это наилучший способ уравнять в правах однополые пары. Однако в ряде стран, например, в Италии, существует только гражданское партнерство, в то время как другие решили сохранить обе формы — такова ситуация в Бельгии. 

      И все же правовая ситуация — это не то же самое, что повседневная жизнь. Например, Германия с точки зрения законодательства не будет в лидерах (убедиться в этом можно, посмотрев последнюю версию «Радужной карты Европы», которую выпускает международная организация ILGA). В этом отношении вперед выйдут Исландия или Люксембург. Но всем известно, что качество жизни ЛГБТ в Германии, особенно в Берлине, наверное, выше всего в Европе. 

      В то же время все больше организаций сообщают о росте гомофобии в последние годы. Трудно сказать, что именно мы наблюдаем: возможно, это реальный рост числа инцидентов. Но, может быть, с изменением отношения к ЛГБТ проявления гомофобии, раньше казавшиеся нормой, начинают восприниматься как неприемлемые и чаще становятся поводом для заявлений. В любом случае, до совершенства явно далеко. 

    2. 2) Сейчас очень многие — как эксперты, так и рядовые граждане — считают брак устаревшим, консервативным институтом, за который нет смысла держаться. Зачем однополым парам вообще вступать в брак?

      Действительно, существует представление о том, что однополый брак консервативен, потому что основан на моногамной модели. Я не думаю, что брак сам по себе консервативен, хотя и воспроизводит только одну из возможных моделей семьи. 

      В США, да и в некоторых европейских странах, семейное положение очень важно для получения доступа к социальным правам или к системам социального обеспечения. «Коронакризис», охвативший многие страны, наглядно демонстрирует, что люди, не состоящие в законном браке или гражданском партнерстве, попадают в очень трудное положение: карантин разлучает неформальных партнеров, вне зависимости от их сексуальной ориентации. Отношения, не получившие легализации, не признаются. 

      Кроме того, в Европе брак — для многих единственный способ воссоединения семьи. Если у вас есть легальный статус, вам легче перевезти партнера к себе. В некоторых случаях супружеский статус необходим для признания родительских прав. Есть страны, где если лесбийская пара не зарегистрирована, то за небиологической матерью не признаются никакие родительские права. Она вынуждена проходить долгий и сложный процесс усыновления или удочерения своего собственного ребенка, как если бы она была ему посторонним человеком. 

    3. 3) Какие страны Европейского союза разрешили однополые браки и усыновление детей, а какие нет?

      Впервые однополый брак был разрешен в Нидерландах в 2001 году. Вскоре примеру последовали Бельгия и Испания, а затем и многие другие страны. Сейчас список стран, которые проголосовали за однополый брак, включает Францию, Великобританию, Германию, скандинавские страны, Ирландию (через референдум), Португалию, Австрию, Люксембург и, совсем недавно, Мальту. Что касается усыновления и удочерения, тут ситуация разнится. Взять, к примеру, Австрию: там усыновление и удочерение были разрешены раньше, чем брак. В Бельгии наоборот: брак разрешен в 2003, усыновление и удочерение — в 2006 году. Многие страны пошли по этому же пути, и там заключение брака стало обязательным условием усыновления/удочерения. Во Франции оба права гарантированы с 2012 года, в Германии с недавних пор тоже. В каждой стране свои особенности, но в целом, обычно, если однополой паре разрешено вступать в брак — то разрешено и усыновлять или удочерять детей. И наоборот. 

    4. 4) Существует ли регулирование прав ЛГБТ на уровне Европейского Союза? И какие органы надзора и регулирования следят за исполнением этих правовых норм?

      Прежде всего, страны, желающие войти в состав Совета Европы, обязаны декриминализировать однополые отношения, внеся соответствующие изменения в свое законодательство. Так было, например, в Румынии в начале 1990-х годов. Наверное, это одна из причин, почему Турция, пока она остается в составе Совета Европы, не криминализирует однополые отношения — что сильно отличает ее от других исламских стран. 

      Кроме того, в 1997 году уже Евросоюз принял так называемое Амстердамское соглашение, в котором провозглашается принцип недискриминации по многим критериям, включая сексуальную ориентацию. Это налагает на все страны Евросоюза строгие обязательства принять законы против дискриминации на рабочем месте, а также создать государственное ведомство по равноправию, ответственное за выполнение этого закона. 

      Это касалось всех стран, присоединившихся к ЕС (балканских, например). Для Польши это стало проблемой на многие годы, потому что ведомство по равноправию слишком сильно зависит от государства и не в состоянии должным образом расследовать случаи дискриминации — в том числе внутри собственной организации. 

      Членство в ЕС не накладывает на страну обязательство вводить у себя однополый брак. Но оно создает давление для легализации статуса однополых пар и равноправных условий для них. В Италии гражданское партнерство было узаконено под воздействием Европейского суда. Но Италию не обязывали разрешать однополые браки, а люди, состоящие там в однополых гражданских партнерствах, довольно сильно ограничены в правах — например, у них почти нет прав в сфере усыновления и опеки. 

    5. 5) Какую роль тема прав ЛГБТ играет во внутриевропейской политике?

      Изначально на стороне ЛГБТ выступали партии левого крыла: «зеленые» (там, где они были), социалисты и социал-демократы, поскольку у них были сильнее связи с ЛГБТ, феминистками и другими социальными движениями. В либеральных же партиях часто случались серьезные внутренние конфликты по этим вопросам. Очень интересно получается, когда права однополых пар включают в свою повестку правые партии. Правые — что бы это ни значило в каждой отдельной стране — в определенный момент начали поддерживать и продвигать права геев. Обычно христианские демократы скорее против, но вот, например, Христианские демократы и фламандцы в Бельгии выступили за однополый брак в 2003 году, аргументируя уже знакомым нам образом: брак — это консервативный институт. Дэвид Кэмерон подхватил эту идею несколькими годами позже, а в Германии Меркель некоторое время была против — но в конечном счете препятствовать не стала. 

      Но вот крайне правые партии — совершенно точно противники однополого брака. И все же лет пять-десять назад некоторые из них заигрывали с идеей свобод для ЛГБТ. Часто для них это было способом задеть мусульман. То есть они не боролись за реальные изменения законодательства в сторону больших свобод для ЛГБТ — скорее, это был инструмент дискурса. Мне неизвестна ни одна страна, где бы крайне правые голосовали за однополый брак. По-моему, такого еще не было. 

      Гораздо интереснее та игра, которую ведет Путин и другие, сделав права ЛГБТ синонимом Европы и Евросоюза. В результате права однополых пар стали инструментом в руках различных сил внутри и за пределами Европы. Некоторые политики ЕС усиливают эту риторику, изобретенную Путиным. Возражая ему, они до бесконечности повторяют, как важны эти права, насколько существенное место они занимают в самом сердце европейского проекта. Ответная риторика правых сводится к тому, что они в принципе за Европу, но против такой Европы. Такая Европа часто описывается при помощи законов об иммигрантах и о правах ЛГБТ. 

    6. 6) Как вы думаете, что больше всего помогло продвижению прав однополых пар в Европе? Какие кампании были наиболее успешными? 

      Лучшие результаты принесла низовая, массовая работа. Дело в том, что любые законы, спускаемые сверху, любое давление сверху за права отдельных групп опасны тем, что могут вызвать сильное противодействие. В Польше удалось сильно продвинуться к признанию ЛГБТ, когда местные активисты сумели сделать проблемы этих людей понятными всем. Они провели кампанию, построенную на идее, согласно которой представители ЛГБТ ничем не отличаются от остальных людей. Это были билборды по всей стране, на них были изображены пары ЛГБТ — обычные люди, как ты и я. Эта кампания очень помогла общественному осознанию и принятию однополых пар.

      Не хочу сказать, что законодательное давление не работает вовсе. Но если в руках только закон, а поддержки снизу нет, то ситуацию легко использовать против ЛГБТ. Достаточно запустить популистскую идею, что все это инициатива, навязанная брюссельскими элитами, которые в своей башне из слоновой кости давно оторвались от людей. 

    7. 7) Как на правовое и общественное положение ЛГБТ влияет религия, распространенная в тех или иных европейских странах? Есть ли существенная разница между католическими и протестантскими странами, или странами с большим или меньшим количеством атеистов?

      Это очень сложный вопрос, потому что сначала надо определиться с тем, что такое религия. Что мы имеем в виду под этим понятием: людей, которые ходят в церковь, — или доступ религиозных групп к власти?

      Первыми ввели у себя гражданское партнерство протестантские страны: государства Скандинавии и Нидерланды. Однако возможно, что дело тут не в протестантской религии, а в том, что эти страны в большей степени секуляризированы и церкви там мало участвуют в процессе принятия политических решений. Но если посмотреть на однополые браки — первыми их узаконили страны католические: Австрия, Бельгия, Испания, Франция, Германия (в которой примерно поровну католических и протестантских земель), Ирландия, Люксембург, Мальта, Португалия…

      Так что трудно провести прямую связь. Что действительно важно, так это использование властью религиозной повестки для того, чтобы противостоять продвижению прав ЛГБТ. Религия сама по себе не становится ключевым фактором — пока у нее не появляется доступа к власти. Ни Путин, ни Сальвини, например, не отличаются пламенной религиозностью. Но для своих целей они успешно пользуются религией, понимая, что она может послужить орудием строительства национальной идентичности — и средством укрепления их собственной власти.

       


    Текст: Давид Патернотт

    11.06.2020

    Подготовка этой публикации осуществлялась из средств ZEIT-Stiftung Ebelin und Gerd Bucerius

    Читайте также

    «Люди не справляются с амбивалентностью»

    «Вполне возможно, что мы немного уменьшим градус наших эмоций»

    Зачем мужчинам феминизм

    Как крайне правые пользуются эпидемией

  • Как крайне правые пользуются эпидемией

    Как крайне правые пользуются эпидемией

    Эпидемия коронавируса дала жизнь разнообразным теориям заговора, утверждающим, что элиты используют болезнь для упрочения собственной власти, и придала импульс крайним политическим силам, критикующим правительства западных стран за введение жестких карантинных ограничений. Об этом много писали немецкие СМИ, dekoder переводил некоторые из этих статей и пытался осмыслить новую конспирологию в собственной гнозе

    В период карантина правые радикалы представляют себя — в противовес политикам-плутократам и «лживой прессе» — подлинными защитниками свободы. Хотя прежде они критиковали власть именно за недостаточно жесткие меры, например, против нелегальной иммиграции. В сочетании это демонстрирует ключевую особенность «новых правых»: они требуют не уничтожения демократии как таковой (как, например, «старые правые» — нацисты), а подчинения ее «большинству», выразителями интересов которого, естественно, считают себя. 

    В статье для издания Krautreporter журналист Тарек Баркуни размышляет о том, как в кризисных ситуациях правые радикалы и экстремисты эксплуатируют неуверенность людей и предлагают им объяснения, которые возвращают ощущение контроля над собственной жизнью и общественными процессами. 

    Важное замечание: в оригинале Баркуни всюду использует слово «экстремисты», в переводе мы часто меняли его на «радикалы». Это связано с российским словоупотреблением. В русском языке понятие «экстремизм», как правило, связано не только с радикальными словами, но и с радикальными действиями, а «экстремистами» российские власти зачастую называют любых своих противников и используют против них соответствующую уголовную статью. В немецком языке это не совсем так: Федеральная служба защиты конституции проводит четкую грань между радикализмом, который имеет право на существование в демократическом обществе, и экстремизмом, который призывает к ликвидации основ конституционного строя и потому должен быть поставлен вне закона. Но даже экстремист не обязательно готовит теракты и беспорядки. Именно поэтому в русском понимани Баркуни пишет, скорее, о радикалах.

    Еще в начале апреля Федеральная служба защиты Конституции предупреждала, что правые радикалы могут использовать пандемию в своих интересах, распространяя теории заговора и продвигая апокалиптические сценарии. Так и происходит: правые экстремисты объявляют о конце этого коррумпированного мира, наступившем — внимание, теория заговора! — в результате деятельности тайных обществ.

    Эти тенденции стали особенно заметны на демонстрациях против карантинных мер. Постановления властей и усилия по созданию вакцины экстремисты интерпретируют как первые шаги к установлению в Германии диктатуры, при которой прививки станут принудительными. Так это трактуют праворадикалы в своей пропаганде, используя те же механизмы, что и во времена прежних кризисов.

    Конспирологические теории предлагают растерянным людям простые объяснения 

    Еще во время мирового финансового кризиса 2008 года социолог Зильке Этч отметила, что теории заговора лучше всего распространяются именно в кризисные времена: «Во-первых, потому что люди теряют чувство контроля над происходящим, а во-вторых, потому что теория заговора создает у человека ощущение избранности, ведь он знает что-то недоступное другим». Когда люди понимают, что могут потерять работу, или уже потеряли ее, а сообщения о катастрофах сыплются со всех сторон, у них возникает страх и ощущение ненужности. Они перестают воспринимать информацию, которая предполагает неприятные последствия.

    Недавний репортаж Spiegel-TV показывает, насколько серьезно нынешний кризис отразился на простых людях. Журналисты интервьюируют пожилую участницу одной из берлинских демонстраций против карантина. Со слезами на глазах она сравнивает текущую ситуацию со временами ГДР и говорит прямо на камеру: «У меня сердце кровью обливается при мысли, что им предстоит это пережить еще раз». То, что во времена ГДР такое интервью было попросту невозможным, ей в голову не приходит. Многочисленные исследования показывают, что в чрезвычайных ситуациях как личного, так и социального характера люди больше склонны верить в теории заговора.

    Праворадикалы эксплуатируют неуверенность людей и предлагают им объяснения, которые возвращают ощущение контроля над собственной жизнью и общественными процессами. Контроль вовсе не обязательно должен быть реальным — хватит уверенности в том, что субъективно воспринимаемый миропорядок восстановлен, а ответственность за происходящее несет кто-то другой. Человеку значительно проще поверить в заговор властей против населения, чем в то, что вирус может повергнуть общество в хаос.

    Теории заговора очень хорошо работают в праворадикальном сознании

    В период экономического кризиса 2009 года Зильке Этч уже наблюдала, насколько быстро теории заговора развиваются именно в среде «новых правых». По результатам одного из исследований фейк-ньюз в ходе последней избирательной кампании в германский Бундестаг, семь из десяти «уток» активнее всего распространяли сторонники партии «Альтернатива для Германии». Почему так получается?

    «Любая конспирологическая теория предполагает, что все происходящее — это результат заговора, а значит, существует кто-то, кто управляет миром — иными словами, несет за него ответственность», — объясняет Этч, как это работает. Этого человека или группу можно оценить с точки зрения морали, то есть разделить мир на «хороших» и «плохих», тем самым устранив все сложности. Какие конкретно структуры стоят за «плохими», в этом случае не так уж и важно. В кризисной ситуации конспирология предлагает готовые решения, которых так не хватает людям, потерявшим уверенность в завтрашнем дне. Очень часто под удар конспирологов попадают политики: например, федеральный канцлер, которая воплощает собой абсолютное зло для правых экстремистов, горланящих «Меркель в отставку!» на каждой демонстрации.

    Еще один фактор выделяет Хедвиг Рихтер — специалист по новой и новейшей истории Университета бундесвера в Мюнхене: «Дело в том, что правые радикалы в принципе не доверяют социальной и либеральной демократии, а также в корне не разделяют основные ценности нашего общества и представительной демократии».

    Эту систему они описывают как рушащуюся на глазах. Катастрофический сценарий, который снова и снова повторяется в конспирологических теориях, вплетен в размышления крайне правых по двум причинам. Во-первых, крушение общественного строя провоцирует подспудное чувство страха, что, в свою очередь, делает людей более восприимчивыми к конспирологии. Во-вторых, в этой ситуации сами правые радикалы могут выступить в роли спасителей. Движение PEGIDA — прекрасный тому пример: растиражированная его сторонниками мысль об угрозе исламизации нашла отражение в целиком выдуманной конспирологической теории о так называемом «великом замещении населения», отголоски которой звучали даже с трибуны Бундестага. Тем временем участники демонстраций PEGIDA позиционируют себя как защитников Германии от этой угрозы. Стоит начаться реальному кризису, как его признаки начинают толковать как предвестники краха.

    В книге «Германия с правого фланга» социолог Матиас Квент пишет, что нагнетание страха служит важным инструментом тоталитарной власти, так как страх может оправдать любые политические решения. 

    При необходимости можно прибегнуть и к насилию, о чем недвусмысленно напоминают те, кто на митингах скандирует: «Сопротивление!». Летом 2011 года к насилию обратился и праворадикальный норвежский террорист Андерс Брейвик, посчитавший себя вправе убить 77 и ранить несколько сотен человек.

    Правые экстремисты ставят под сомнение решения властей, которые принимаются в чрезвычайных обстоятельствах

    Решение Ангелы Меркель не закрывать границы Германии для мигрантов в 2015 году было принято в чрезвычайных обстоятельствах. Один кризис вызвал другой. Большинству людей сложно представить, что значит действовать в чрезвычайных обстоятельствах и брать на себя ответственность за каждого из 82 миллионов жителей страны: с одной стороны, нужно найти баланс между интересами разных групп населения, зачастую взаимоисключающими, а с другой — принимать решения максимально быстро.

    Именно этим и пользуются правые экстремисты. Особенно заметно это на примере «Альтернативы для Германии»: в начале коронавирусного кризиса партия не проявляла особенной активности, однако вскоре ее голос зазвучал все громче. Некоторые политики, состоящие в ее рядах, изначально поддерживали конспирологические теории о происхождении вируса и пытались обвинить беженцев в распространении инфекции.

    Положение выгодное: когда ты не в правительстве, не нужно ни оправдываться, ни думать о последствиях. Так правые экстремисты получают возможность атаковать любые меры, принятые в рамках демократической системы. «Они всегда знают, как на самом деле и как лучше. Они ставят под сомнение саму идею демократии», — говорит Хедвиг Рихтер.

    Во главе праворадикальных и конспирологических движений, считает Зильке Этч, часто встают люди, в прошлом имевшие какой-то общественный или профессиональный вес, но затем растерявшие его. Со временем они замечают, что своими теориями могут вернуть внимание публики. Усилия правых экстремистов направлены на то, чтобы замкнуть всю разношерстную публику на себя.

    В кризисные времена бизнес испытывает трудности и находит союзников в праворадикальных кругах

    Когда член Свободной демократической партии Томас Кеммерих вторит правым экстремистам, призывая к скорейшему снятию коронавирусных ограничений, он, скорее всего, руководствуется совершенно другими мотивами — необходимостью перезапуска экономики, серьезно пострадавшей от пандемии. Но его призывы демонстрируют и то, что представители бизнес-сообщества готовы сотрудничать с крайне правым флангом. И не в первый раз.

    Так, журналист Кристиан Фукс в своих расследованиях подробно описывает, как из страха потерять привилегии средний бизнес финансирует общественные организации, близкие к «новым правым». Об этом же рассказывает Зильке Этч: «В Америке регулярно возникают экспертно-аналитические центры, отрицающие изменение климата. Раньше это было чисто американским явлением, однако сейчас [и в Германии] есть псевдообщественные организации, занятые распространением право-либертарианских идей». Одна из таких структур — «Объединение по защите законности и гражданских свобод», финансируемое миллиардером Августом фон Финком

    В результате экстремисты вдвойне выигрывают от кризиса: в условиях всеобщей растерянности их конспирологические теории находят живой отклик, а промышленники начинают финансировать праворадикалов, стремясь предотвратить нежелательные для себя перемены.

    Праворадикалы обещают повернуть время вспять

    Смена плана. Вот известный политик Андреас Кальбиц, бывший член «Альтернативы для Германии», общается со школьниками — и в какой-то момент он просто не может сдержать себя, и вся его ярость прорывается наружу. Сначала он обрушивается на Грету Тунберг, «косолицую девочку с круглым лицом», а потом и на кого-то из детей, называя его «жертвой облучения». Кальбицу 47 лет, он очень зол, потому что мир меняется совсем не так, как ему хотелось бы.

    Хедвиг Рихтер знает, в чем причина этой озлобленности: «Просто взгляните на этих бритых налысо мужчин, которые выходят на улицы со сжатыми кулаками, и вам все сразу станет понятно. Их мир рушится!» Она имеет в виду, что привычной иерархии больше не существует, а преобразования в обществе идут с невероятной скоростью. Ездить на дизельном автомобиле и то уже стало неприличным. «15 лет назад Барак Обама не мог использовать тему однополых браков в предвыборной кампании, так как она считалась слишком противоречивой, — приводит Рихтер еще один пример. — Сегодня же однополые браки признаются в большинстве западных демократий».

    Для правых экстремистов это одновременно и проблема, и возможность. С одной стороны, они теряют часть влияния, когда вовлекают в политический диалог маргинализированные прежде группы. Зато не нужно даже внешних потрясений, чтобы возникала защитная реакция, находящая выражение в теориях заговора. «Предоставление избирательного права чернокожим в США сопровождалось многочисленными выступлениями против всей демократической системы, да и национал-социализм в какой-то мере явился ответом на демократизацию общества, произошедшую после Первой мировой войны», — напоминает Рихтер.

    Этим пользуются праворадикалы, создавая свои теории заговора. Они делают из экоактивистки Греты Тунберг девушку, которая хочет запретить всем путешествовать, ездить на машинах и даже есть мясо. Их посыл всегда одинаков: «Они хотят что-то отнять у тебя, и только мы можем тебя защитить!»

    Правые экстремисты часто узурпируют повестку других групп

    Для этого они вступают в альянсы — зачастую с группами, которые и раньше были открыты для конспирологических теорий. «Новые правые уже давно пытаются проникнуть в эзотерическую тусовку», — утверждает Зильке Этч. Кроме того, они активно работают с геймерами, выживальщиками и «рейхсбюргерами». В еженедельнике, издаваемом сетью магазинов органических продуктов «Рапунцель», основатель и руководитель компании Йозеф Вильгельм утверждает, что людей скоро будут вакцинировать насильно (чего никто никогда не говорил), а пожилых, «конечно, подвергнут естественному отбору» (что унизительно), и агитирует против абортов. Правые экстремисты охотно подхватывают все эти темы и, например, участвуют в так называемом «Марше за жизнь» против абортов.

    То же самое мы наблюдали и на антикоронавирусных демонстрациях в Лейпциге: рядом с многодетными матерями в пестрых шароварах стояли бритоголовые мужчины в футболках марки Thor Steinar, популярной среди националистов. Первые говорили со сцены, что вирус можно победить «радостью», а вторые сразу после них — о Билле Гейтсе, который хочет сделать прививки принудительными, и о «400 богатейших семьях», которые будут управлять всем миром. «Подобные ситуативные альянсы не всегда долговечны, но иногда позволяют правым узурпировать социальную и политическую повестку», — рассказывает Этч. Так, в «Чайной партии», возникшей в 2009 году в США, изначально были сильны голоса за равноправие, однако впоследствии это требование было полностью вытеснено из программы движения.

    Пока лишь немногие разделяют идеи праворадикалов

    Выходит, демократия в опасности? Мнения экспертов расходятся. Хедвиг Рихтер говорит, что как раз во времена пандемии демократия показывает себя с лучшей стороны: «Конечно, споры были, но для демократии это как раз и важно. Большая часть населения готова принять ограничения, а праворадикальные теории заговора хоть и представляют собой угрозу для демократии, но пока еще, к счастью, остаются уделом маргиналов».

    Зильке Этч с этим не согласна: «История отношения к изменению климата показывает, как работают эти механизмы. Раньше большинство американцев были уверены, что причина климатических изменений — в деятельности человека, но теперь многие усомнились в этом. Правым силам и лоббистам определенных отраслей удалось повлиять на общественное мнение. Это достаточно опасно, особенно сегодня, когда люди все чаще читают новости в социальных сетях, удовлетворяя не столько информационные, сколько эмоциональные потребности. К этому нужно прибавить общую растерянность и ощущение перманентного кризиса, вызванное экологическими проблемами, неуверенностью в стабильности собственного заработка и растущим неравенством».

    Правые экстремисты будут использовать каждый последующий кризис, чтобы продвигать свою повестку, — как это случилось во время финансового краха 2008 года и в период пандемии. Для этого они и дальше будут применять конспирологические теории, выстраивающие понятный образ врага, и предсказывать этому миру апокалипсис, даже если он и не наступит. В трудные времена сделать это значительно легче: кризис делает людей уязвимыми.

    Подготовка этой публикации осуществлялась из средств ZEIT-Stiftung Ebelin und Gerd Bucerius

    Читайте также

    Мы были как братья

    «Память не делает людей лучше»

    Бистро #5: Карантин и права человека

    Пандемия — не повод молчать

    Обзор дискуссий № 5: Ослабление карантинных мер – жизнь или кошелек?

    Немецкие «друзья Путина» против карантина

  • «Жизнь — это вопрос не только биологии»

    «Жизнь — это вопрос не только биологии»

    Представление о человеке как существе способном — и даже обязанном — при любых обстоятельствах контролировать свое существование, глубоко укоренилась в развитых западных обществах. Бесчисленные приложения в смартфонах позволяют нам непрерывно управлять своим временем, своими финансами, своей интимной жизнью и даже своим настроением. Количество шагов, съеденных калорий, принятых витаминов — все документируется, все представляется нам как результат нашего собственного выбора. Новые технологии и прорывы в медицине создают впечатление, что в XXI веке мы можем выбирать не только как нам жить, но даже как нам умирать: заморозить свое тело при помощи криотехнологий, подгрузить содержимое своего мозга в облако — или попробовать вовсе не умирать, постепенно заменяя органы своего тела на силиконовые протезы. Разумеется, эти эксперименты и технологии доступны далеко не всем — однако само их существование и тот интерес, который они вызывают, свидетельствуют о том, насколько глубоко мы сегодня верим в возможность победы прогресса над любыми человеческими уязвимостями.

    Пандемия коронавируса развеяла эту столь дорогую нам иллюзию контроля. Многое в жизни случается все еще против нашей воли; болезни и смерть — все еще фундаментальная часть жизни, а не ее неприятный побочный эффект. Должны ли мы смириться с этим фактом — или, наоборот, нам нужно бросить все свои силы на то, чтобы еще больше усовершенствовать контроль над природой и над самими собой? На что следует ориентироваться политике, стоящей перед подобным выбором? Об этом и пишет в своих работах французская мыслительница Синтия Флери, основавшая кафедру философии в парижской больнице Св. Анны — одном из самый старых французских госпиталей. Основные темы исследований Флери лежат в сфере биополитики: она размышляет о том, как власть решает вопросы, связанные с жизнью и здоровьем граждан. О том, как пандемия COVID-19 может изменить наши представления о себе и об устройстве общества, Флери рассказала в интервью швейцарской газете NZZ.

    Госпожа Флери, вы занимаетесь политической философией и одновременно работаете в больнице. Не могли бы вы поставить диагноз? Ведь государство легко можно сравнить с живым организмом: у него есть органы, иногда его парализует, иногда оно впадает в панику. Как сейчас его здоровье?

    Это непростой вопрос, но здоровым его точно не назовешь. Если сравнивать его с телом отдельного гражданина, то нужно, наверное, представить себе человека без всякой физической подготовки и абсолютно незакаленного. Более того — человека, который только что вышел из состояния шока и застигнут врасплох. Французская государственная власть оказалась подготовлена к кризису ненамного лучше самих граждан, которых в принципе призвана защищать. Ведь политики обязаны предвидеть проблемы и заранее к ним готовиться. 

    Все постоянно говорят о вирусе как о невиданной катастрофе. Выходит, мы все, включая наших политиков, забыли за последние десятилетия, что болезни — неотъемлемая составляющая жизни людей?

    Все-таки не будем забывать, что людей, говоривших о пандемии как одном из возможных рисков глобализации, тоже было достаточно. Эта пандемия явно не свалилась нам как снег на голову. Но в наших обществах есть выраженная тенденция к тому, чтобы отрицать слабые места, вытеснять из сознания все уязвимые точки. Про человека положено думать, будто он «функционирует» без сбоев и неполадок, а потому государственная профилактическая медицина была «оптимизирована» в сторону сокращения — да так, что система стала невероятно хрупкой. В этом никто не хотел себе признаваться. У нас нет запасов самых необходимых вещей, таких как те же маски, и связано это с тем, что мы выстроили дисфункциональную, крайне уязвимую систему и очень долго прятали голову в песок, не желая замечать этой уязвимости. 

    Отрицание уязвимости возможно и на телесном уровне: Юваль Ной Харари в одном из своих бестселлеров написал, что болезни — это бич прошлых времен. И вместе с ним многие поверили, что в будущем человечеству скорее будут угрожать сбои в алгоритмах, чем болезни тела. 

    Вернемся с небес на землю, в сегодняшние реалии. Напомню: основной причиной смертности все еще остается болезнь — а именно рак. Тем не менее большой сдвиг действительно произошел. Хронических болезней стало больше, а число инфекционных, наоборот, сократилось. Вирусы, вызывающие заболевания дыхательных путей, нашим обществам, в отличие от азиатских, уже мало знакомы. И это при том, что, конечно же, болезни по-прежнему нас всюду преследуют, а со смертью наши общества хотят иметь дело все меньше, предпочитая вообще с ней не сталкиваться. Это видно очень отчетливо: летальность вируса относительно низкая, 98% людей после заражения выздоравливают — но мы вводим стопроцентный карантин. 

    По-вашему, это непропорциональная реакция?

    Я понимаю это как реакцию на чрезвычайную ситуацию: надо спасать жизни, и я не возьму на себя смелость говорить о том, что это было слишком. Просто нужно отдавать себе отчет в том, что жизнь — это вопрос не только биологии. Есть социальная жизнь, экономическая — и я боюсь, что избранная стратегия, отдающая приоритет биологической жизни и телесному здоровью, приведет к еще более тяжким разрушениям в других аспектах жизни. 

    Вы написали книгу о мужестве, которое рассматриваете как политическую добродетель. Можно ли назвать мужественной политику, которую мы наблюдали на протяжении недель и месяцев пандемии? Если нет, какой ей следовало быть? 

    Как я уже сказала, государство было очень плохо подготовлено. Но в обстановке кризиса оно проявило себя скорее хорошо. Уважение к ценностям правового государства — при всем наступлении на свободы — сохранялось. Государство старалось давать гражданам как можно больше информации, сохранять, насколько можно, прозрачность. Конечно, задним числом все кризисные меры можно подвергать критике, каждому теперь уже виднее, что и как нужно было делать. Но в тот момент, когда требовались срочные меры, каждое решение по определению было смелым. В конечном счете, объявление локдауна тоже требовало мужества. 

    Да, и, казалось бы, во Франции — особенно: в этой стране уровень доверия к правительству существенно ниже, чем в других европейских странах, и в прошедшие годы не утихали кризисы, протесты и забастовки. Почему сейчас люди без большого сопротивления подчинились строжайшим требованиям правительства?

    То, что доверие к центральному правительству невелико, — это верно. Но вот доверие к муниципальным службам очень высокое. Выступал не только Эммануэль Макрон, не он один призывал людей сидеть дома. Через социальные сети к французам обратились бесчисленные сотрудники систем здравоохранения и ухода за больными и пожилыми людьми, врачи и медсестры настоятельно просили о помощи и поддержке, которая состояла в соблюдении карантина и самоизоляции. Призывы непосредственных участников событий сыграли очень важную роль. Все благодаря социальному капиталу, которого у нас здесь во Франции достаточно.

    Как кризис скажется на напряженных отношениях граждан и государства?

    Я бы не ждала улучшений, скорее наоборот. Кризис вызвал к жизни что-то вроде «священного союза»: на время, забыв о противоречиях, все объединились против общего врага. Но как только политическая жизнь выйдет из спячки, как только материальная поддержка перестанет оказываться по первому требованию — тут же с новой силой вернутся страхи, недоверие и старая вражда. Государство уже начинает чувствовать растущее недовольство: к правительству подано уже 70 исков из-за причинения увечий и смерти по неосторожности, из-за создания угрозы жизни или неоказания помощи. 

    Медперсонал, по вашим словам, сейчас на вершине популярности в народе. В обществе, которое выше всего ставит физическое здоровье, это кажется логичным. Но вообще-то до сих пор профессии, связанные с уходом за больными, ценились не особенно высоко. Как объяснить такое противоречие? 

    Здесь, как, впрочем, и во многих других областях, сказывается огромный перекос — во Франции он, может быть, еще сильнее виден. Мы не устаем подчеркивать нашу гордость успехами науки — однако во Франции учителям платят хуже, чем в других странах Европы. То же и в здравоохранении: самые успешные врачи становятся героями нации — но тех людей, которые тянут лямку ежедневной, тяжелой, необходимой работы, никто не замечает, получаемое ими денежное вознаграждение тоже остается скромным. Это связано, среди прочего, и с гендерным распределением ролей: уход за больными долго был чисто женской работой, а поскольку женщины якобы от природы предназначены к работе няньки и сиделки — то зачем же еще и платить? 

    Сейчас традицией стали аплодисменты медикам — в том числе и медсестрам. Изменит ли кризис общественное восприятие и статус этой профессии?

    Во всяком случае, сейчас как никогда очевидна польза и важность профессионалов, занятых уходом. Политики обещали некоторые улучшения в этой сфере, но от слов перейдут к делам только в том случае, если и гражданское общество будет настойчиво добиваться перемен. Я действительно думаю, что многие сейчас осознали, насколько важную роль в нашем обществе играет сфера заботы и ухода. И я трактую это понятие очень широко: речь не только о здоровье и медицине, но и о жизнеобеспечении в принципе — о вывозе мусора, работе магазинов, доставке товаров. То есть об уходе за всеми нашими общедоступными системами жизнеобеспечения. На эту задачу работает множество людей в секторах, на которые не принято обращать внимания. Я надеюсь, что когда кризис закончится, они не окажутся опять немедленно забытыми. 

    Подготовка этой публикации осуществлялась из средств ZEIT-Stiftung Ebelin und Gerd Bucerius

    Читайте также

    Бистро #4: Пандемия в разных обществах

    Бистро #5: Карантин и права человека

    Пандемия — не повод молчать

    Обзор дискуссий № 5: Ослабление карантинных мер – жизнь или кошелек?

    Генрих Холтгреве — Фотохроники карантина

    Немецкие «друзья Путина» против карантина

  • Зачем мужчинам феминизм

    Зачем мужчинам феминизм

    Дискуссия о равенстве полов ведется в сегодняшней Германии не менее бурно, чем в России: сексизм продолжает оставаться проблемой даже в стране с устойчивыми демократическими традициями и возглавляемой женщиной на посту канцлера. Как всегда, ярче всего неравенства проявляются в сфере занятости и в уровне доходов: согласно данным Германской статистической службы, женщины в ФРГ зарабатывают в среднем на 20% меньше мужчин. В первую очередь, это связано с преобладанием женского труда в плохо оплачиваемых секторах экономики, а также с гораздо более высокой долей частичной занятости, чем у мужчин. Рождение детей и профессиональные устремления для женщин часто оказываются несовместимы. 

    Однако и за пределами рынка труда и экономической деятельности — в интимных и личных отношениях — женщины в Германии также сталкиваются с несправедливостью, агрессией и насилием чаще, чем мужчины. Данные германского министерства по делам женщин, семьи и молодежи не слишком обнадеживают: с физическим или психологическим насилием сталкивалась каждая третья женщина, каждая четвертая — с физическим насилием со стороны партнера. В 2018 году из примерно 141 тысячи жертв домашнего насилия 114 тысяч были женщины. 

    О насилии, несправедливости, стеклянном потолке и неравенстве много говорит пресса и феминистские активистки. Как и во многих других странах, в Германии аудиторией — и источником — этой критики в первую очередь становятся сами женщины. Однако и многие мужчины начинают осознавать: патриархальные представления о гендерных ролях ограничивают их самих, загоняют их в жесткие рамки «правильного» и «неправильного» поведения. 

    Расставание со стереотипами дается им нелегко — тем более, что феминистки далеко не всегда готовы принять их как «своих». Борьба с неравенством нередко превращается в войну полов, а не в совместную войну с патриархатом. Возможен ли «феминизм для 99% человечества» — а не феминизм только для женщин? Может ли мужчина справиться с сексизмом в себе самом — и с чем в результате ему придется столкнуться? Об этом — корреспондент taz Ульф Шлет, которого «жизнь в феминизме», по его словам, сделала счастливее. Из чего состоит этот рецепт счастья — и всем ли он подойдет?

     

    Под конец мы оставались вместе только ради детей. Пока наши отношения не дошли до этой точки, я считал и себя самого, и людей в своем окружении вполне эмансипированными. Рассказы о чьих-то сексистских выходках вызывали бурное негодование — но в нашем кругу ничего подобного случиться не могло; мы — люди эмансипированные. Я страшно удивился, когда до меня дошло, какими же беспросветными сексистами и сексистками мы все равно продолжали оставаться. 

    «Когда доходит до расставания, то вдруг выясняется, что те чудесные правила, которые раньше всех абсолютно устраивали, больше не работают», — пишут в своей книге для расходящихся и разводящихся «Все кончено!» (нем. Schluss jetzt) Хайке Блюмнер и Лаура Эверт. 

    Я никогда не видел себя в роли классического добытчика, но постепенно все больше им становился. Возможно, потому, что моя тогдашняя партнерша подчинила свою жизнь роли самоотверженной матери. К тому же я с детства привык к тому, что женщины решали за меня многие задачи. В результате мы оба прекрасно выполняли свои классические гендерные роли. Пока могли. 

    Потом на сцену вышел судья по делам семьи и принял решение: именно по этой причине дети и будут проводить большую часть времени у матери, а не у меня. Мать так или иначе считала детей своей собственностью: ведь это она их выносила и родила. 

    Медиаторка ведомства по делам молодежи предложила такой вариант: раз в две недели я забираю детей на выходные — развлекать, а в остальное время мать о них заботится. Отец меня поздравил: наконец-то у меня будет больше времени для мужских занятий. 

    Сексистские клише так и сыпались отовсюду. 

    Где найти средство от сексизма?

    Я вспомнил о своей подруге-феминистке и отправился к ней выяснять, что же это такое и почему все так устроено. Пришел к ней, уселся, широко расставив ноги, и потребовал: «Разъясни мне феминизм».

    Она отказалась со мной говорить. Я, по ее словам, был слишком цисмаскулинный. Сначала я даже не понял, что это значит. «Цисгендерный» значит, что самоидентификация совпадает с тем полом, который был приписан человеку при рождении. Но постепенно я выяснил, что в боевой риторике социальных сетей этот термин используется в значении «подчиниться своей роли» или «быть мачо». Тут-то я и понял: прийти к феминистке, ожидая, что она будет счастлива рассказать мне о феминизме, было совершенно сексистским поступком, — на который у меня не было никакого права. 

    Потом я пошел смотреть фильм Лиззи Борден «Рожденная в пламени» фильм сводит счеты с патриархатом — не щадя никого. В зале — одни женщины, и, по ощущениям, сплошь феминистки. И я. Один. Не на красной ковровой дорожке. 

    Надо мной, на балконе, тоже были зрители. Внезапно кто-то наверху опрокинул бокал красного вина — прямо мне на голову. Вино стекало по моему лицу, как кровавые слезы старого, белого, напуганного мужчины. Все смеялись. Я с трудом поборол первый импульс: вскочить и защищаться. Преодолев этот порыв, я стал смеяться, как все остальные. Если уж решил поддержать такую очевидную вещь как равноправие — будет ошибкой ждать особой благодарности. 

    Урок первый

    Первым откровением было такое: сексизм — это не просто чуть-чуть неравенства полов и чуть-чуть дискриминации одних другими. Сексизм проходит гораздо глубже, его следы обнаруживаются в самых разных общественных и политических практиках. Это вековая опора многих сообществ, передаваемая из поколения в поколение. 

    Сексизм касается всех полов. Просто угнетение гораздо легче заметить, если за твою работу хуже платят и тебе постоянно приходится терпеть физическое и психологическое насилие — как очень многим женщинам. Если твоя роль требует всего лишь смотреть футбол, возиться с мангалом, открывать пивные бутылки зажигалкой, да и вообще любить пиво — это все ерунда, и мало кому из-за нее придет в голову задуматься о сексизме и несправедливом распределении ролей. 

    Мужчины пользуются выгодами патриархата, и они же его активно поддерживают — но механизмы сексизма, конечно, работают и против них. И не только в ситуации развода. Они проявляются всегда, когда твои желания расходятся с тем, чего ждет от тебя сексистское общество. 

    Если мальчик, как я когда-то, хочет танцевать в балете — друзья будут его высмеивать, дразнить «девчонкой» и «голубым», ведь сексизм и гомофобия всегда ходят близко. 

    А если вы действительно обнаружите в себе гомо- или бисексуальные импульсы — вам дадут почувствовать, что вы какой-то неправильный, не настоящий мужчина. Даже если вы всего-навсего заплачете — вы будете плакать «как девчонка». 

    Или вас воспитают в привычке к дракам и физической агрессии, и, повинуясь привычке, вы пойдете в армию, а там не будете задавать вопросов, когда из вас сделают пушечное мясо, — ведь это не по-мужски.

    В разговорах с моими знакомыми я постоянно слышал: «А что плохого в том, что я консервативно следую своей гендерной роли? — Мы ведь правда разные. — Это гены. — Женщины биологически подготовлены проявлять эмпатию и рожать детей, а мужчины — к тому, чтобы конкурировать друг с другом, любить строительные рынки, быть сильными и добывать пропитание для семьи. — Почему ты хочешь нас уравнять? — Я хочу оставаться мужчиной». 

    Урок второй

    Я долго говорил с одной из подруг о флирте. Мы попытались деконструировать свое гендерноспецифическое поведение, представив, что будет, если мы просто откажемся от всего, к чему привыкли. К концу этого умозрительного эксперимента в ее глазах была паника: «Если я не буду краситься, соблазнительно одеваться и двигаться, то перестану чувствовать себя женщиной». 

    Во всех этих разговорах попытки посмотреть на свой образ со стороны вызывали сильный иррациональный страх: воображаемую потерю сексуальной идентичности, утрату мнимой безопасности, которую дают нам эти ролевые модели и другие структуры авторитаризма. 

    Многочисленные исследования показывают, что ролевое поведение в очень незначительной степени обусловлено биологией или генетикой — и очень значительно определяется ожиданиями общества. Важная для феминисток тема — показать и осмыслить эти ожидания, и затем — просто игнорировать их, если они ограничивают свободу, твою собственную или чью-то еще. Никто не теряет при этом мужественность или женственность. Каждый из полов должен иметь право краситься, играть в футбол, зарабатывать деньги или воспитывать детей. 

    Урок третий

    Мое былое нежелание подвергать сомнению собственные привычки очень объяснимо: если в назначенной роли тебе хорошо и удобно и общество тебя признает, тебе не захочется тратить усилия на то, чтобы все менять, рискуя обрушить всю конструкцию себе на голову. 

    Война полов не утихает и вызывает — прежде всего у мужчин — рефлекторную защитную реакцию, которая, согласно определению журнала Spektrum Psychologie, нужна, чтобы «избежать или защититься от неприятных аффектов, вызванных такими эмоциями, как страх, стыд или вина».

    Еще одна причина, почему очень многие отстали в саморефлексии, — мужчинам не хватает собственного феминистского движения. Общественные обсуждения всех вопросов, включая #MeToo или квоты для продвижения женщин в профессии или политике, ведутся чаще всего на первом, поверхностном уровне войны полов. Но в тех редких случаях, когда в ходе дебатов удается рационально осмыслить более глубокие социальные причины неравенства, возникает достаточное давление на общество, чтобы сдвинуться с места и добиться прогресса в равноправии — даже и без большого участия мужчин. 

    Урок четвертый

    Конец отношений с матерью моих детей был для меня началом новой жизни. Уже шесть лет я работаю над тем, чтобы избавиться от собственного сексизма. Но социальный импринтинг сидит очень глубоко. Варианты поведения, считающиеся «немужским», лишь медленно и с трудом удается вытащить на поверхность; высвобождается эмпатия, разрабатывается антисексизм на уровне рефлексов, развиваются методики воспитания без навязывания гендерных ролей — здесь как раз о мальчиках все обычно забывают. Все это идет небыстро. 

    Феминизм — это, в конечном счете, гуманизм. Он делает тебя более чувствительным ко всем проявлениям угнетения и злоупотребления властью — а именно в них многие, похоже, видят единственный источник чувства собственной значимости. Все то же самое можно сказать о расизме, о дискриминации по социальному происхождению и, если смотреть еще дальше, — о том, как люди подчиняют себе другие биологические виды. Например, чтобы их съесть. Жизнь в соответствии с феминистскими принципами сделала меня не только более счастливым — она еще и сделала меня вегетарианцем.

    Читайте также

    «Люди не справляются с амбивалентностью»

  • «Спасибо, что вы никогда не оскорбляли маму»

    «Спасибо, что вы никогда не оскорбляли маму»

    Помимо массового уничтожения людей нацистский режим активно практиковал использование подневольного труда иностранных граждан. Летом 1944 года на территории Германии работали более 13 миллионов насильно угнанных гражданских лиц, узников концлагерей и военнопленных. Около 2,75 миллиона из них были мирными гражданами Советского Союза — «остарбайтерами», в соответствии с нацистской терминологией. Они трудились не только в оборонной промышленности и в сельском хозяйстве, но и в домах отдельных граждан Третьего рейха — как правило, высокопоставленных.

    История, которую журналистка Кристина Хольх рассказала в издании сhrismon, затрагивает сразу два аспекта немецкой коллективной памяти. Первый — это то, что долгое время Германия отказывалась признавать бывших остарбайтеров такими же жертвами нацизма, как и другие пострадавшие. А второй — что, хотя признание и осуждение преступлений гитлеровского режима давно стало в этой стране общим местом, разговоры о соучастии в них собственных родственников до сих пор во многом остаются семейным табу. 

    «Что же стало с Хайкой? Бедная девочка!» — часто вздыхала моя мама. В какой-то момент я поняла, что Хайка была не просто домработницей у моих бабушки с дедушкой, а украинским остарбайтером — человеком, насильно угнанным в Германию в качестве бесплатной рабочей силы. Вскоре после того, как война закончилась, Хайка забралась в кузов грузовика, который должен был доставить ее и других освобожденных остарбайтеров на родину через весь послевоенный хаос, и больше никаких вестей от нее не было. Осталась только ее фотография, снятая в саду дома. Так родилась миссия — найти Хайку. Ничего кроме ее имени я не знала. Ее фотография долго лежала в стопке незавершенных дел на моем столе, и я все никак не могла этим заняться.


    Но год назад случились две вещи: я неожиданно получила наследство от своей крестной матери и прочла в газете, что Международная поисковая служба в Бад-Арользене, которая занимается историей жертв нацизма, начала принимать заявки на розыск от людей, которые не были признаны пострадавшими. Вот он, еще один шанс! Быть может, Хайка еще жива. Мне хотелось передать ей и другим остарбайтерам часть своего наследства.

    В этот момент я даже не подозревала, что поиски Хайки выльются в детективное расследование судьбы моего деда, что его результаты потрясут всю мою семью, а у меня появятся подруги в Украине.

    Откуда вообще у вашего дедушки остарбайтер?

    В 1942 году, когда в Германию были отправлены первые остарбайтеры, моя мама жила с родителями в Веймаре, ей было семнадцать, а Хайке примерно на год больше. Быть может, в Главном государственном архиве Тюрингии есть списки остарбайтеров? «Да, — говорит служащая архива Катрин Вайс, — но их составили только после войны по требованию держав-победительниц». Хайки в списках нет. «А откуда вообще у вашего дедушки остарбайтер? — вдруг спрашивает госпожа Вайс. — Он был из руководства?»

    Мой дедушка — нацист? Вот этот пожилой мужчина, который на одной из фотографий задумчиво наблюдает за тем, как внуки плещутся в бассейне? Он умер в 1963-м, мне было всего три года. Госпожа Вайс находит личное дело деда и обещает прислать мне копию.

    Большинство из миллионов остарбайтеров — половина из них девочки и девушки — трудились на заводах и сельскохозяйственных предприятиях. Около 50 тысяч из них были направлены в качестве помощниц по дому в многодетные семьи, но в действительности многие оказались в семьях высокопоставленных партийцев и чиновников. Подбирали их по внешности: по возможности — «арийской», ни в коем случае не «примитивной восточной».

    «Примитивная восточная» внешность? Я смотрю на фото, с него на меня слегка смущенно смотрит Хайка. Я переворачиваю карточку — как же я могла забыть про надпись кириллицей?! Наша практикантка (практикантка редакции журнала chrismon, где этот текст вышел на немецком языке — прим.ред.) из Литвы помогает мне расшифровать текст: «На добрую и долгую память от Галки Сержан. Снято в Веймаре-Гельмероде в 1944 году. Дарю вам это фото перед отъездом от вас из Нойдорфа-Роттенаккера, 15 мая 1945 года».

    Теперь я знаю фамилию и место! Все сходится, в январе 1945 года родители с Хайкой уехали из Веймара в небольшой город Роттенаккер в Швабском Альбе. В Роттенаккере даже есть архив, но волонтер-архивариус Гунтер Доль не уверен в успехе поисков: на чердаке ратуши размещали немецких военнопленных, которые использовали бесценные архивные документы в качестве матрасов. Тем не менее ему удается найти сведения об Анне Сержан, домработнице моего деда, родившейся 4 июля 1923 года в украинском городе Чернигове. Есть дата рождения! Вот теперь мне хватает данных для запроса по Хайке-Галке-Анне в Международную поисковую службу.

    Открываю почтовый ящик, там копия личного дела из Веймара. Папка тонкая, но содержательная. В ней — автобиография, которую дед изложил в 1936 году в заявлении о приеме на работу: родился в 1898 году под Одессой в семье немецких поселенцев, в 1917 году сражался с русскими революционерами, потом направлен рейхсвером в качестве добровольца «с тайным заданием в Москву», после окончания войны переехал в Штутгарт и там боролся с немецкой революцией, точнее — «против “Спартака”».

    Звучит как остросюжетный фильм. Но мой супруг говорит: «Они не киноактеры, они убийцы. Они убивали восставших. Революция 1918–1919 годов прошла относительно бескровно в том числе из-за того, что прежний режим был слаб, но потом отовсюду набежали фрайкоры — добровольцы-праворадикалы, и это длилось до 1923 года, пока их всех наконец не разоружили». К этому моменту дедушка уже учился на архитектора, женился, в семье родился первый ребенок. Текст дальше гласит: «Осенью 1922 года вступил в НСДАП. Черный рейхсвер, бригада Эрхардта. В ноябре 1923 года приведены в полную боевую готовность в связи с событиями в Мюнхене». Он состоял в бригаде Эрхардта, самом жестоком вооруженном формировании! Он хотел принять участие в Пивном путче!

    Получаю письмо от брата: «Вот уж новость так новость. Это серьезно отличается от того образа наивного романтика, который нам всегда рисовали». Любимый двоюродный брат тоже изумлен: «Я всегда думал, что дед был архитектором до мозга костей, просто родился не в то время, и поэтому ему пришлось принимать участие во всем, чего совсем нельзя было избежать. А теперь выясняется, что он с самого начала был в лагере нацистов! Кстати, они всегда были настоящими нацистами?». Параллельно мы изучаем интернет и зачитываем друг другу программу НСДАП 1920 года, где партия требует лишать гражданства немцев еврейского происхождения.

    Все мы теоретически понимаем, что «этими нацистами» могут быть не только другие люди, но и наши собственные родственники, однако в большинстве немецких семей рассказы о прошлом родственников и исторические сюжеты — никак не пересекающиеся вещи. Согласно одному опросу общественного мнения, проведенному институтом Emnid, лишь 6% респондентов допускают, что их родные положительно относились к национал-социалистическому режиму. Тогда чьими же голосами НСДАП пришла к власти в последние годы Веймарской республики?

    Градостроитель нацизма

    В 1923 году, когда НСДАП запрещают, дед получает диплом инженера и дополнительную квалификацию «государственного градостроителя» — и сидит без работы четыре долгих года мирового финансового кризиса. С 1 мая 1933 года он снова член НСДАП. 

    Он быстро продвигается по карьерной лестнице: становится главным архитектором Германского трудового фронта в Берлине в ведомстве Альберта Шпеера, проектирует гигантское «типовое поселение» в Брауншвейге с залом собраний, похожим на церковь и украшенным псевдорелигиозной символикой, — предполагается, что именно по этому проекту будут строиться все новые поселения Германии. В 1937 году он переезжает в Веймар, в котором искали советника по градостроительству — «истинного» национал-социалиста, исповедовавшего принципы «расово-политической чистоты». Там он возводит несколько добротных жилых домов в немодном стиле модерн, но еще участвует в строительстве «Гауфорума», этой громадины в центре города. В итоге он становится профессором градостроительства, а потом…

    Личное дело завершается краткой пометкой: «допущен к фронтовой службе» в качестве офицера-переводчика. В то самое солнечное воскресное утро 22 июня 1941 года дедушка был среди тех, кто напал на Советский Союз.

    Что же он там делал, на этой самой жестокой из всех немецких войн? С военными деталями мне самой не справиться, я звоню Беньямину Хаасу, историку из Фрайбурга. Он говорит, что к нему очень часто обращаются пожилые люди, которые хотят наконец узнать, почему их отец был таким задумчивым, почему только и делал, что сидел в своей комнате и молчал.

    Хайка-Галка-Анна-Галина

    Вот и письмо из Международной поисковой службы. Ее нашли в одном из списков, который, вероятнее всего, в начале лета 1945 года составил советский военный, отвечавший за репатриацию в лагере для перемещенных лиц под Гейдельбергом. Как выяснилось, Хайку-Галку-Анну на самом деле зовут Галина Илларионовна Сержан. Так я ее теперь и буду называть — Галина. Данные переданы украинскому Красному кресту, его сотрудники продолжат поиски.

    Украинский Красный крест разыскал дочь Галины. Сама Галина уже скончалась. Грустно, но все же – хорошо, что она благополучно вернулась домой и смогла там завести семью. Что мне теперь делать? «Найди переводчика, напиши письмо, подучи русский и поезжай туда», — советует муж.

    Я сижу на полу и изучаю огромную карту Украины. Слева от меня — таблица с кириллическим алфавитом, справа — список зверств Шестой армии, в девятой дивизии которой служил и мой дед. Где пролегал их маршрут? Был ли дед в конце сентября 1941 года в Киеве, где эсэсовцы при поддержке вермахта за полтора дня расстреляли 33 771 еврея, в основном детей, женщин и стариков? Был ли он во Львове, в Житомире, Виннице, Кременчуге?

    По электронной почте приходит письмо из Украины: «Уважаемая госпожа Кристина, меня зовут Тетяна (25 лет). Большое спасибо за ваши усилия и память о моей бабушке. Она была очень милая, умная и трудолюбивая. Она часто вспоминала время, проведенное в Германии. Напишите о себе. Прилагаю свое фото (я с мужем)».

    Фотография со свадьбы: жених в розовой рубашке, невеста — в розовом платье, у нее бодрый живой взгляд. Тут же пересылаю своим. «Ну и ну, госпожа Кристина!» — отзывается муж с работы. Брат пишет: «Отрадно, что семейная история продолжается в Украине (да еще и в розовом цвете!)».

    Я пишу в Украину, рассказываю о воспоминаниях мамы: как она после окончания школы порвала все свои тетради по математике на мелкие кусочки и бросила в подвал, а Галина их снова склеила и прорешала все задачки; как Галина невероятно умело шила себе из подаренных кусков материи платья, как у моей мамы; как Галина однажды получила письмо и потом долго плакала — может, что-то случилось с ее братом, родителями или деревней?

    Без ложной гуманности

    Звонит мой историк, ему удалось кое-что разыскать — протоколы допросов в Украине. Дедушка допрашивал военнопленных и гражданских, которых подозревали в партизанской деятельности, русский-то он знал хорошо.

    Документы интересные, сверху пометка «место неизвестно» на случай, если бумаги попадут к врагу. Дедушка расспрашивает пленных о настроении в войсках и наличных вооружениях. Он отмечает, что мужчины одеты в гимнастерки, не стиранные уже шесть недель. 20-летний лейтенант спрашивает у деда, за что воюют немцы. Дед протоколирует свой ответ: «За смещение жидовского правительства страны и искоренение мирового коммунизма».

    К протоколам пришиты распоряжения армейского командования. 14 августа 1941 года: войскам приказано «без ложной гуманности уничтожать» партизан и подозреваемых, а также их осведомителей, в том числе детей. Кроме того, следует немедленно «расправляться» с пленными офицерами-политруками.

    Что все это значит? Кем же был мой дед? «Точно не борцом Сопротивления», — сухо отвечает историк. Выясняется, что дедушка на войне не только переводил, как рассказывали в семье, иначе он получил бы не крест «За военные заслуги» второй степени с мечами, а тот же крест, но без мечей. Но по сравнению с другими протоколами в его допросах скорее чувствуется расположенность к обвиняемым, дед отмечает и смягчающие обстоятельства. Быть может, украинцы были близки ему по духу, ведь он сам там вырос.

    Мой историк обнаружил еще один документ: дедушка есть в списке участников секретного совещания с участием Гиммлера. О Господи! Заказываю копию в архиве. 
    Сижу в гостях у тети и двоюродного брата. Тете уже за восемьдесят, в 1950-е годы она переселилась к нам и очень любила своего свекра. Рассказываю о биографии и допросах. Тетя потрясена до глубины души. «Это меня совсем удручает, — говорит она. — Значит, он вовсе не переводчиком служил, а занимался в России совсем другими вещами. Ужасно, что он так рано вступил в партию, все это в нем глубоко сидело!»

    Ругаюсь с мамой. Она говорит, что поиски «Хайки» — это прекрасно, а вот «ворошить» историю деда не нужно: «Это ведь вообще никак не связано с Хайкой, мне в семье тоже многого не рассказывали, но это точно не из-за деда». Я отвечаю, что из-за него, ведь он был функционером НСДАП. Мама вскипает, я беру назад слово «функционер», но продолжаю настаивать, что и маленьким винтиком в машине он тоже не был. «Он был идеалистом!» — говорит мама. Да, говорю я, но бывают и ложные идеалы, например, «Германия, свободная от жидовства». «Твой дед никогда никому не причинил зла, он никогда не смог бы никого застрелить, никогда!». Хорошо, а откуда тогда крест «За военные заслуги»? «Оставь уже деда в покое. Была война, в чем-то его обязали поучаствовать. Радуйся, что тебе не довелось жить в это время! Вы и жизни-то не знаете».

    Разве осуждать можно только в том случае, если ты присутствовал при содеянном? Политический обозреватель и публицист Ян Филип Реемтсма отвечает на этот вопрос очень емко: «Нет, потому что иначе не было бы ни судов, ни историографии».

    Получаю ответ из Украины, на этот раз пишет дочь Галины, Валентина: да, ее мама умерла в 2000 году в возрасте 77 лет, у нее было две дочери — Вера, она сейчас в Киеве, и Валентина, она живет в деревне. «Мама работала бухгалтером, ее уважали. Еще у нее было небольшое хозяйство (коровы, свиньи, куры, гуси, кролики, сад). У нас с мужем тоже есть хозяйство (коровы, свиньи, куры, сад). Моя мама говорила, что встретила в Германии очень добрых и воспитанных людей. Она многому у них научилась, в том числе очень вкусно готовить».

    Я долго размышляю над ответом и потом пишу, что мой дедушка наверняка был приятным в общении человеком, но еще он был убежденным национал-социалистом, а немцы принесли много горя другим странам своей захватнической войной. Ну вот, теперь они тоже все знают. Сложится ли после такого поездка в Украину?

    Признается свободным от примеси еврейской крови

    Нужно еще поскорее разобраться со свидетельствами в пользу деда — с семейными рассказами. Понятно, что они всегда неточные, но редко бывают полной выдумкой. Однажды у расового управления якобы «появились вопросы» к деду из-за его матери, урожденной Леви, а еще он «попал в немилость», потому что не хотел принимать к себе остарбайтеров — что нелогично, ведь у него как раз и была такая домработница.

    История закручивается очень хитро. Более-менее правдоподобная картина начинает складываться после детективного расследования, проведенного с помощью историка Харри Штайна из мемориального комплекса «Бухенвальд» на основе заключения расового управления, письма бабушки, воспоминания тети, доклада гестапо и денацификационной анкеты дедушки.

    То, что мать носила еврейскую фамилию, никогда не заботило деда, потому что вся его семья уже многие поколения была евангелического вероисповедания. Тем не менее в 1935 году издаются расовые законы, и дедушке сообщают, что он еврей. Бабушка плачет, дед идет к руководителю местной партийной организации. Тот обращается в имперское ведомство по генеалогическим исследованиям и добивается выдачи нужного заключения, в соответствии с которым дед «признается свободным от примеси еврейской крови несмотря на примесь еврейской крови», так как его последний предок-иудей принял христианскую веру еще в 1719 году. 

    Жизнь деда снова налаживается, он работает архитектором, проектирует, строит и не глядит по сторонам. Однако потом он переезжает в Веймар, а там, в небольшом и насквозь национал-социалистическом городе, принят совершенно другой уровень социального контроля. Кто-то снова раскапывает девичью фамилию матери, что в глазах местного «отродья», как пишет бабушка в письме, было худшим из обвинений.

    Попав в затруднительное положение, дед весной 1941 года уходит в армию добровольцем и в начале 1942 года возвращается с восточного фронта с орденом, но к тому времени его позиции уже серьезно подорваны. Заключение о его арийскости обжаловано, и гауляйтер Заукель настоятельно советует ему «без лишнего шума уволиться». На посту профессора градостроительства деду уже подыскали замену.

    Дед уходит с работы, и ему предлагают место на «Предприятии Цеппелин» в концентрационном лагере Бухенвальд — скорее всего, из-за того, что он знает русский. В этом концентрационном лагере содержались в том числе советские военнопленные, многие из них впоследствии были убиты: их ставили перед рейкой для измерения роста и стреляли прямо в затылок. Во время расстрелов (а в одну из ночей было убито сразу 400 человек) в помещении играли громкие военные марши. Однако весной 1942 года задача такова: нужно завербовать кого-то из пленных в качестве шпионов, чтобы затем забросить их за линию фронта.

    Для этого узникам устраивают изнурительные допросы, призванные рассортировать их на ценных и подлежащих уничтожению — многие настолько оголодали, что готовы на все что угодно ради куска хлеба. Чтобы провести эту сортировку, армии нужны русскоговорящие члены НСДАП — например, мой дед. Он видит, что творится в лагере, возмущен обращением с русскими и отправляется к своему приятелю, гауляйтеру Заукелю. Тот говорит: «Бросай все и срочно уезжай куда подальше, иначе я тебе ничем не смогу помочь!». Дед возвращается домой, а его жене уже позвонили: «Не удерживайте своего супруга, ему нужно срочно собирать чемоданы». Весной 1942 года дедушка уезжает «куда подальше», а в мае 1942 года ему предоставляют право на домработницу — вполне возможно, в качестве «компенсации» за пережитое. 

    Ваш дедушка оказался не в лучшей компании

    У меня все плывет перед глазами: есть насильно угнанная из Украины женщина, которая, как выясняется, воспринимала свое пребывание здесь как интересную заграничную поездку (ну, как минимум, так это поняли ее дочери), и дедушка-нацист, который натерпелся из-за девичьей фамилии своей матери. Муж вносит ясность: «Вот поэтому твой дед не жертва национал-социалистического режима, он ведь попал в ту же яму, которую вырыл другим. Это не так трагично, ведь он остался в живых. Скорее уж ирония судьбы».

    Очень жду письма из Украины. Как бы они не решили прервать общение из-за дедушки-нациста! Проходит два месяца, и я получаю письмо от Валентины, дочери Галины, написанное с помощью автоматического переводчика: «Госпожа Кристина, что ваш дед занимал пост в войну, мы не осуждаем. Это была война, идеология. Мы рады, что наша мать в то время была с вами. Мы радуемся, что вы интересуетесь. Говорят, что в жизни не бывает случайных встреч».

    Камень с плеч! Украинская организация, которая опекает престарелых жертв национал-социалистического режима в родном регионе Галины и которой я пожертвовала часть нежданного наследства, снова пишет мне и интересуется, когда же я «заеду», и тут я думаю — решено, еду в Украину, чтобы посетить одну или двух бывших работниц-остарбайтеров, у которых жизнь сложилась не так удачно, как у Галины. А ее дочерям нужно наконец отвезти их деньги.

    Осталась последняя загадка: куда же именно «подальше» отправился дед в 1942 году по совету Заукеля? Получаю из Мюнхенского исторического института долгожданные документы по секретному совещанию у Гиммлера в мае 1944 года. Комментируя список участников, мой историк пишет: «Ваш дедушка оказался не в лучшей компании, он был связан с настоящими военными преступниками».

    Выясняется, что с 1942 по 1944 год дед был в Украине и работал на высокопоставленного эсэсовца Ханса-Адольфа Прютцманна. У Прютцманна было три задачи: убивать евреев, бороться с партизанами (то есть терроризировать население и сжигать деревни), а также организовывать переселение (то есть выселять или сразу уничтожать местных, а арийцев — взращивать и пестовать, чтобы со временем победить и Америку). Вероятно, планировалось, что дед когда-нибудь снова будет проектировать поселения.

    Работа, работа, работа

    Город Чернигов, в 70 километрах к востоку от Чернобыля. Стоит страшная жара, но украинская организация уже устроила для меня встречи с шестью бывшими работницами-остарбайтерами. Я в гостях у первой. Она плачет, и я тоже плачу.

    Марии Павловне 91 год, она сидит на продавленном пружинном матрасе, я сижу перед ней. Ее пригнали во внешний лагерь концентрационного лагеря Равенсбрюк и заставили работать на производстве боеприпасов под кодовым названием «Редерхоф» в городе Бельциг недалеко от Берлина. Условия, как мы уже знаем, были ужасные. «Шнель-шнель-шнель», «быстро-быстро-быстро», — вот все немецкие слова, которые помнит Мария Павловна. «А тех, кто не мог работать, отправляли обратно в Равенсбрюк и сжигали», — говорит она, и слезы снова текут по ее щекам. Кажется, она пережила это только что, а не 70 лет назад. «Спасибо, что не забываете нас», — благодарит Мария Павловна. Я достаю еще одну упаковку носовых платков. 

    Галине Степановне восемьдесят пять, носовой платок уже у нее в руках. Она складывает его то вдоль, то поперек и рассказывает, как лежала в постели со своими сестрами, когда зашли полицаи и показали на нее пальцем. У двери уже стоял грузовик. Матери не разрешили даже дать ей с собой теплой одежды. «Мне и пятнадцати еще не было!» — вспоминает Галина Степановна. Ее привезли на военный завод: судя по всему, в Йену, на Siemens. Она не справлялась со своей нормой выработки, и ее регулярно били. А еще голод, зверский голод. Галина Степановна плачет. Потом она вспоминает про «Гиетту», 18-летнюю немку, которая часто тайком клала ей в тумбочку на рабочем месте бутерброд с колбасой, а иногда даже приходила на работу раньше и делала несколько заготовок за Галину Степановну. «Гиетта! Жива ли она еще?»

    В разговоре из раза в раз повторяется то же русское слово — «работа, работа, работа». «Одна лишь работа», — говорит переводчица. Но упреков и ненависти в рассказах нет.

    Небольшое наследство

    Поздним вечером возвращаемся в Киев, сегодня встреча с младшей дочерью Галины.

    Вера только что с работы, она держит киоск c молочными продуктами и пекарню. Вера прижимает руку к сердцу: «Я очень волнуюсь». И не только она! Мы раскладываем на столике в кофейне наши фотодокументальные сокровища — мои бабушка с дедом, Галина в саду в Веймаре, студентка Галина перед войной в Чернигове, главный бухгалтер Галина после войны на кирпичном заводе в деревне. Вера с гордостью говорит, что ее мама была не обычной колхозницей, а всегда немного «интеллигенцией». Вот фото брата — именно его изначально отобрали для принудительных работ, но у него уже была семья, поэтому за него в Германию отправилась Галина. Вскоре после этого брата призвали в Красную армию, и он тут же погиб на фронте. Вот, наверное, что было в письме, из-за которого тогда разрыдалась Галина.

    Подробно рассказывать о трех годах, проведенных в Германии, Галина начала лишь в пожилом возрасте: как выглядел садик, откуда она приносила молоко, что мои бабушка с дедом всегда предлагали ей передохнуть и как грустно было видеть других украинских остарбайтеров, которые в ужасных условиях трудились на заводах. Домой она отправилась в мае 1945 года, но приехала, как рассказывает Вера, только «когда картошку начали копать».

    На прощание Вера дарит мне литровую банку домашнего варенья — что-то вроде компота из вишни, который нужно наливать в чай. Я передаю ей конверт и говорю, что это символическая благодарность за работу ее мамы, такое небольшое наследство. Вера краснеет, потом бледнеет, потом снова краснеет, а потом, даже не заглянув в конверт, заключает меня в крепкие объятия.

    На следующий день мы отправляемся в деревню. Вера, скорее всего, уже рассказала Валентине о встрече, поэтому она и ее дети сразу же просят нас, утомленных долгой дорогой: «Пожалуйста, покажите фотографии!» Я расстилаю на столе карту Германии, где отмечены Веймар и Роттенаккер. Внучка Татьяна сверлит меня взглядом.

    Спрашиваю у Валентины, знает ли она что-то о том, как ее мама добралась домой. Да, Валентина спрашивала ее, почему та ехала целых три месяца, но Галина не ответила. Судя по всему, дорога была ужасной: жарким летом 1945 года эшелоны с людьми долго стояли безо всякого снабжения на границе советской зоны. Потом многие недели и месяцы в лагерях, допросы советских служб безопасности, эпидемии, изнасилования… Да и мирная жизнь для многих была нелегкой: поработать на Германию — на врага — считалось постыдным.

    На столе обед, все домашнее: красный борщ, сладкие гречневые блины со сметаной. Все едят с аппетитом, только Валентина ничего не ест, говорит, что сыта. Она долго стоит у стола и что-то обдумывает, а потом со слезами в голосе говорит: «Спасибо, что вы никогда не оскорбляли маму».

    Подготовка этой публикации осуществлялась из средств Stiftung »Erinnerung, Verantwortung und Zukunft« (EVZ)

    Читайте также

    Пакт Гитлера–Сталина

    Общество со всеобщей амнезией

    «Память не делает людей лучше»

    В ней были боль и страх

    Германия – чемпион мира по преодолению прошлого

    Остарбайтеры

  • Германия – чемпион мира по преодолению прошлого

    Германия – чемпион мира по преодолению прошлого

    Включите в Германии вечером телевизор и пощелкайте по каналам: как минимум на одном из них обязательно будет идти передача или документальный фильм о наследии национал-социализма. Преодоление прошлого — Vergangenheitsbewältigung — стало частью немецкой повседневности, оно включено в школьные программы, оно присутствует на улицах больших и маленьких городов в виде «камней преткновения», о нем ежегодно издаются десятки книг. С каждым годом на поверхность выходят все новые и новые темы, все новые и новые вопросы.

    При этом разногласия о том, как правильнее всего работать с прошлым и говорить о нем, в Германии не утихают. Многим немцам кажется, что сделано еще недостаточно, однако со стороны их труд по осмыслению своей истории может выглядеть иначе. Американская писательница и философ Сьюзан Нейман, много лет прожившая в Берлине, считает, что мир может многому научиться у Германии. В особенности это касается ее родной страны, США, которые, по мнению Нейман, слишком мало задумываются о своей колониальной и рабовладельческой истории, о своем собственном расизме.

    Книга Нейман «Учиться у немцев» (англ. Learning from the Germans) вышла в 2019 году и вызвала большой резонанс как в Америке, так и в Европе. Многие ее критики полагают, что «учиться» у нации, развязавшей Вторую мировую войну и устроившей Холокост, нечему. Тем более сегодня, когда в стране вновь заговорили о росте антисемитских и ксенофобских настроений. 


    Однако тезис Нейман заключается вовсе не в призыве «списать» преступления Германии, а в том, чтобы обратить внимание на то, как эти преступления можно и нужно расследовать — и как компенсировать нанесенный ими ущерб. Причем на примере не только Западной, но и Восточной Германии. О своем видении немецкой истории и о том, чему именно можно научиться у немцев, Нейман рассказала в интервью воскресному приложению к швейцарской газете Neue Zürcher Zeitung.
     

    Немцы заходят слишком далеко, повторяя, что они все еще недостаточно сделали

    NZZ am Sonntag: Гюнтер Грасс в 1990 году не приветствовал воссоединение Германии. Он говорил, что немцы еще не искупили свою вину за Освенцим. Сейчас немцы наконец расплатились по долгам?

    © susan-neiman.de
    © susan-neiman.de
    Сьюзан Нейман: Да. Что не означает, что Германия все сделала правильно. Но если сравнивать с остальным миром, то Германия — чемпион по осмыслению и преодолению прошлого. Единственный долг, который еще не оплачен, — это долг перед ГДР. Так называемая вторая волна осмысления прошлого — это позор. Такое высокомерие Западной Германии по отношению к Восточной, пренебрежение, с которой Запад подмял под себя Восток, не заметив роли оппозиции в ГДР, — как будто восточные немцы действительно только о бананах и мечтали! Это поглощение больше всего напоминало мародерство. Даже просьбу сохранить гимн ГДР не выполнили — а ведь это был бы правильный ход! Для иностранцев гимн ФРГ до сих пор звучит как “Deutschland über alles”. 

    Ваша новая книга называется «Учиться у немцев». Многие немцы рассмеются вам в лицо, если вы им об этом скажете. И все же вы ее написали. Почему?

    Мне был нужен провокационный заголовок для США, где книга вышла в прошлом году. В моей родной стране знания о нацизме обратно пропорциональны символическому значению нацистов. Нацисты для американцев — это абсолютное зло, но об их истории они не знают ничего. Правда, после избрания Трампа и безумной резни в Шарлоттсвилле многие американцы оказались готовы к мысли о том, что собственную историю необходимо осмыслить и преодолеть — и что, может быть, есть смысл поучиться у немцев. 

     В Германии признают то, что вы называете ее «чемпионством»?

    Явно недостаточно. Но было бы дурным тоном хвалиться: смотрите, как мы здорово покаялись. Если бы мою книгу написал немец, критики не оставили бы от него живого места. И, возможно, были бы правы. Но немцы заходят слишком далеко, повторяя, что они все еще недостаточно сделали. Это уже самобичевание. Я бы очень хотела сказать немцам: здесь нет повода для гордости, но есть повод для чувства собственного достоинства. Каждая страна должна признать свои преступления. Но потом приходят правые и говорят: «Ну нет, вот так у нас и забирают национальную идентичность». 

    Это неправда. Если накладывать табу на разговор о своих преступлениях — невозможно строить будущее. 

    Совершенно верно. Но с правыми я бы согласилась в одном: каждой стране нужны герои. 

    А, собственно, почему?

    Если человек ненавидит родителей, не находит в них ничего хорошего — значит, он не стал взрослым. Так же и со страной. Если есть герои — значит, есть олицетворенные ценности. 

    Вы пишете, что сегодняшние немцы, по всем опросам общественного мнения, менее подвержены праворадикальным взглядам, чем, например, англичане или французы. Что за условия сделали возможным такое образцовое преодоление прошлого?

    Должно было пройти время, а вместе с ним и уйти люди. Но просто смены времен и поколений недостаточно. Очень важны были письменные свидетельства подлинных жертв, благодаря которым немцы больше не могли считать себя жертвами Второй мировой. Жан Амери, например, один из моих героев. А потом пришла эта ярость поколения 1968 года в адрес своих родителей и учителей. Ее сегодня подают в тривиальном психологическом ключе, что несправедливо. Это было подлинное нравственное неприятие, очень многие люди разорвали со своими семьями. Это было невероятно болезненно, беспощадно по отношению к себе самим, вплоть до самоистязания. Рождаемость тогда очень снизилась — в качестве примера у молодежи перед глазами были только семьи старых нацистов.

    И все же широкая общественная и научная дискуссия тоже сыграла важную роль. Взять хотя бы выставки о преступлениях вермахта.

    Несомненно. И так же важна ГДР, где никогда не забывали о том количестве нацистов, которые в Западной Германии заняли многие важные посты. Здесь все это отвергалось как пропаганда. И все же это была правда. И западные немцы прекрасно это понимали. 

    В Западной Германии нацисты задержались очень надолго

    Вы пишете, что Восточная Германия гораздо решительнее обходилась со своим нацистским прошлым и гораздо основательнее с ним справилась. Судебных приговоров было вынесено вдвое больше, чем на Западе, а если сопоставить с численностью населения — вшестеро больше. Но на это вам сейчас каждый скажет: “Ну хорошо, это был приказ политического руководства”. Что бы вы на это ответили?

    Когда мы сравниваем Восток и Запад в послевоенные десятилетия, то видим, что антифашизм в ГДР внедрялся сверху, а в ФРГ он пробивался снизу. А хотелось бы видеть оба направления. Своей книгой я хочу убедить людей в Германии в том, что им следует признавать заслуги обеих сторон. Вот тогда можно было бы гордиться по-настоящему удавшейся работой по осмыслению и преодолению прошлого, и настоящим воссоединением Германии — внутренним, духовным. 

    И все же: Восточная Германия лучше справилась со своим прошлым, чем Западная…

    Да. Когда в 1985 году Вайцзеккер сказал, что в 1945-ом случился День освобождения, его носили на руках. А ведь он даже не вспомнил, что с момента основания ГДР конец войны там всегда отмечали именно как День освобождения. 

    В Западной Германии нацисты задержались очень надолго. Настоящей денацификации там не случилось. Остановились на «биологическом» решении вопроса. Поэтому, действительно, можно говорить о том, что нацисты никуда не делись. И все же: усиление праворадикальных тенденций и антисемитизм — это международный феномен. Видеть тут чисто немецкую проблему — несколько провинциально. 

    Рост правого насилия — вспомним хотя бы недавнее массовое убийство в Ханау — не заставляет вас усомниться в немцах, которых вы так превозносите?

    Нет. Это была террористическая атака, и Германия — всего лишь одна из многих стран, в которых мы видим проявления праворадикального террора: от Норвегии, через Новую Зеландию, до США.

    А не может быть такого, что мы, рожденные после войны, судим о вещах поверхностно? Последовательная денацификация точно пошла бы Германии на пользу?

    Ну конечно, пошла бы на пользу. Но тогда уж надо было бы обойтись без Холодной войны. Большинство населения Германии после Второй мировой было за демилитаризацию и нейтралитет. Но ни США, ни СССР допустить этого не могли. А ведь хорошо могло бы получиться. 

    Возместить ущерб за смерть и рабство невозможно, но необходимо хотя бы попытаться

    Поговорим о репарациях. На душу населения восточные немцы заплатили странам-победителям 110 марок — а западные 3. О чем это говорит?

    Советский Союз никого ни о чем не спрашивал, просто разбирал железнодорожное полотно и увозил рельсы, отвинчивал и забирал краны из квартир. Так что дело тут не в том, что восточные немцы проявили великодушие, а западные поскупились. В то же время надо четко сказать, что экономические проблемы ГДР во многом были связаны с этими репарационными выплатами. Этого никто не признает — в том числе потому, что на Западе на Вторую мировую войну смотрят прежде всего с еврейской точки зрения. Это я могу сказать именно как еврейка. 

    Да, я бы этого не сказал.

    Разумеется. Но нацисты уничтожили не только евреев, но и 20 миллионов мирных граждан других национальностей. 50 тысяч американцев погибли, освобождая Европу. А красноармейцы? Их погибло 6,2 миллиона. Каждый раз, когда я сообщаю американцу или британцу, что Вторая мировая была выиграна не в Нормандии, они просто понять не могут, о чем это я. 

    А почему вообще так важны репарации?

    Если ты у меня что-то сломал или разрушил, то должен заплатить за причиненный вред. Это, если угодно, космический закон. Конечно, возместить ущерб за смерть и рабство невозможно, но необходимо хотя бы попытаться. 

    А если бы ГДР уцелела, то смогли бы там разобраться с преступлениями сталинизма?

    Об этом многие говорят. Но я не уверена. Не знаю, может ли социализм существовать в отдельно взятой стране. Капитализм настолько силен, что попытка построить достойный социализм в такой маленькой стране, как ГДР, наверное, обречена. Достойное, просвещенное социалистическое общество в ГДР, наверное, оказалось бы довольно быстро поглощено капитализмом. 

    Но в целом вы считаете, что страна должна смотреть в лицо своей истории, не уклоняться от ответственности за свое прошлое — иначе у нее не будет хорошего будущего. 

    Да, я бы именно так и сказала. 

    Вы еще говорите: для других стран Холокост стал такой черной дырой, которая помогает им навсегда забыть о собственных преступлениях. 

    Да, задним числом для многих Холокост пришелся очень кстати — за ним оказалось так удобно прятаться. 

    Так что же, немцы сами себе делают только хуже, без конца настаивая на том, что Холокост — это нечто абсолютно уникальное?

    Немцы должны говорить об уникальности Холокоста, а евреи — о его универсальности. Это формулировка Цветана Тодорова. И в ней нет парадокса. 

    Роль жертвы гораздо проще других ролей

    Вы уверены, что быть преступником — это часть немецкой идентичности? Ведь остается и тоска по роли жертвы. 

    Конечно, стремление найти себя среди жертв тоже никуда не девается. Желание быть жертвой, кстати говоря, исторически довольно новый феномен. Роль жертвы гораздо проще других ролей. Каждый народ побывал и жертвами, и палачами. Сложности начинаются, когда кто-то видит себя только с одной стороны. 

    В конце книги вы пишете, что работа по осмыслению и преодолению прошлого слишком сосредоточилась на жертвах, что она идет «в мире, перенасыщенном жертвами». Что вы имеете в виду?

    Жертва пассивна, она бездействует. Раньше все хотели быть героями, соперничали за эту роль. А теперь конкуренция идет среди жертв, некоторые называют это олимпиадой страданий. 

    И как это нас характеризует? 

    Это значит, что у нас проблема. Идет пересмотр истории, которая всегда интересовалась только великими мужами. Конечно, это правильно — дать право голоса тем, кто прежде был вынужден молчать. Но эти голоса все меньше рассказывают о том, что они сделали в мире, и все больше о том, что мир сделал с ними. Такая нравственная позиция мне кажется проблематичной. Даже Трамп хочет быть жертвой. 

    Вот и давайте поговорим о Трампе. Вы пишете: «Обама — это американская мечта, Трамп — американский кошмар». Почему?

    Представьте себе, что было бы, если бы сорок лет назад вы увидели фильм с таким персонажем. Все бы сказали: «Это коммунистическая пропаганда. Таких уродов, идиотов, таких тупых американцев не бывает». Мне уже за Джорджа Буша-младшего бывало стыдно. Но этот намного хуже!

    Вы находите общие черты между трампизмом и подъемом нацизма в Германии.

    Не я одна. Ведь не случайно в прошлом году мою книгу в США приняли так хорошо. Во-первых, Трамп — расист, он постоянно нападает на разные этнические группы, использует антисемитские клише. При нем очень выросло число преступлений на почве ненависти — то есть насилия с расистскими мотивами. Это доказано, этого никто не может отрицать. Во-вторых, Трамп испытывает ярко выраженное презрение, даже ненависть к образованию. 

    Но это не похоже на нацизм. Среди нацистов, на ведущих ролях, было много очень образованных людей. 

    Вы правы, это так. Но и Трампа поддерживает много образованных людей. Им очень нравятся его налоговые поблажки. 

    Вы уже несколько десятилетий живете в Берлине. Считаете ли Вы себя немкой?

    Нет. Я еврейская интеллектуалка, космополитка, нигде не пустившая корней.

    А вообще человеку нужна родина?

    Если бы мне подарили вторую жизнь, я бы хотела, чтобы у меня была родина. Но жизнь одна, и я очень рада прожить ее как гражданин мира. 

    Подготовка этой публикации осуществлялась из средств ZEIT-Stiftung Ebelin und Gerd Bucerius

    Читайте также

    Пакт Гитлера–Сталина

    Мы были как братья

    Общество со всеобщей амнезией

    «Не все было напрасно»: чем похожи и чем отличаются ностальгия по СССР и «остальгия» в Германии

    «В Германии и России семьи молчат о войне одинаково»

  • В ней были боль и страх

    В ней были боль и страх

    Разговор о России и Германии, который мы уже несколько лет ведем на декодере (с 2019 года по-русски) — это разговор не только о новостях и событиях в обеих странах. Не менее важно для нас и то, что волнует немцев и россиян, о чем они переживают, о чем задумываются. И вряд ли можно найти тему более общую — и в то же время более сложную, — чем Вторая мировая война. 

    Собрать к 9 мая воспоминания сотрудников редакции о родственниках, участвовавших в войне, было для нас решением, с одной стороны, очевидным, почти само собой разумеющимся. А с другой — проблематичным. Ведь в нашей редакции бок о бок работают россияне и немцы — потомки красноармейцев и бойцов вермахта, жертв нападения и мирных граждан страны, развязавшей войну. 

    В Германии о войне вспоминают совсем не так, как в России, Украине, Беларуси и вообще на постсоветском пространстве. В этой стране неизбежен разговор о вине. И все же мы не знаем, как рассказы наших немецких коллег об их бабушках и дедушках будут восприняты русскоязычными читателями. Как ни крути, это рассказ о врагах.

    Но если мы задумали dekoder как мост между двумя нашими культурами и народами — то когда, как не в эти дни, его наводить? Может быть, спустя 75 лет время уже настало?

    [bilingbox]Леонид А. Климов, научный редактор:
    Полина Степановна была двоюродной сестрой моего деда. Она жила в Петербурге и поехать в Петербург означало поехать к тете Пане, как ее часто называли. Потом это изменилось, Петербург стал моим собственным, а вот Ленинград так и остался ее. 
    Она жила вместе с мужем в маленькой квартире на проспекте Просвещения. Мы приезжали, стол в гостиной ломился от еды. И уже по пути меня предупреждали — съесть надо будет все. Пожалуй, не было для тети Пани большего оскорбления, чем если что-то оставалось в тарелке. После еды она краем ладони собирала крошки со стола и отправляла их в рот.
    Тета Паня была невысокого роста, худая, с круглым лицом и большими глазами. С тихим, переливчатым смехом и беззвучными слезами. О блокаде она рассказывала всегда. 

    Историй было много, она рассказывала их в мельчайших подробностях. Но за всеми рассказами стояло одно — голод. Это была всепоглощающая, экзистенциальная проблема, на фоне которой даже немцы были хоть и абсолютным, но все-таки абстрактным злом. Голод был везде. От бомбежки можно было укрыться, а от него нет. Он был вездесущ. 
    На свой «блокадный» день рождения она получила от матери в подарок фарфоровую чашку. Это была потрясающей красоты вещь, расписанная райскими цветами. Но совершенно бессмысленная: уже тогда она была треснута и пить из нее было невозможно. Стоила она 65 граммов хлеба — половину дневного рациона. Но и спустя десятилетия после окончания войны это была самая дорогая вещь в доме — никто не имел права до нее дотрагиваться. Когда тетя Паня умерла, мне разрешили взять на память то, что я хочу, и я выбрал эту чашку. Тогда я впервые взял ее в руки — в ней были боль и страх.~~~Leonid A. Klimov, Wissenschaftsredakteur:
    Polina Stepanowna war die Cousine meines Opas. Sie lebte in Sankt Petersburg, und nach Petersburg zu fahren, bedeutete immer, zu Tante Panja zu fahren. So nannten wir sie. Wenn wir kamen, brach der Esstisch unter den Köstlichkeiten zusammen. Schon auf dem Weg hatte man mir gesagt: Es wird aufgegessen! Es gab für Tante Panja keine größere Kränkung, als etwas auf dem Teller liegenzulassen. Nach dem Essen kehrte sie mit der Handkante die Krümel auf dem Tisch zusammen und steckte sie sich in den Mund. 
    Tante Panja war eher klein, dünn, hatte ein rundes Gesicht und große Augen, ein singendes Lachen und lautlose Tränen. Und immer redete sie über die Blockade.
    Es gab viele Geschichten. Doch hinter allen Erzählungen stand eines: der Hunger. Er war verzehrend, existentiell, vor seinem Hintergrund waren sogar die Deutschen zwar immer noch das absolute, aber dennoch abstrakte Böse. Der Hunger war überall. Vor Bomben konnte man sich verstecken, vor dem Hunger nicht. Er war allgegenwärtig.
    Zu ihrem „Blockadegeburtstag“ bekam sie von ihrer Mama eine Porzellantasse geschenkt. Ein Gegenstand von überwältigender Schönheit, bemalt mit paradiesischen Blumen. Aber völlig sinnlos: Schon damals hatte sie einen Sprung, trinken konnte man nicht aus ihr. Sie hatte 65 Gramm Brot gekostet – eine halbe Tagesration. 
    Doch selbst Jahrzehnte nach Kriegsende war sie das wertvollste Stück im Haus, niemand durfte sie berühren. Als Tante Panja starb, konnte ich mir aussuchen, was sich haben wollte, und ich entschied mich für die Tasse. Da nahm ich sie zum ersten Mal in die Hand. Sie und die Angst und den Schmerz, den sie barg.[/bilingbox]


    [bilingbox]Тамина Кучер, главный редактор:
    На фотографии магазин моих деда и бабушки по отцовской линии в каком-то городке в Моравии. В каждом окне флаг, на каждом флаге свастика. 1939 год. Через шесть лет мой дед в плену — в бывшем концлагере Освенцим. Он пишет домой жене, что после всех преступлений, совершенных немцами, никакого прощения быть не может. Она должна при первой же возможности уехать из Моравии в Германию. Магазин этот моя семья переписала на работавшего у них чеха. Позже все имущество национализируют. Но этого пока никто не знает.
    Бабушка с пятью детьми в колонне немецких беженцев отправляется в сторону Баварии. После авианалета на их колонну, в канаве, рядом с мертвой женщиной, она находит младенца и несет его до следующего поста Красного креста. Мой дядя, с отчаянием десятилетнего мальчика, твердо решает раздобыть пистолет и застрелить всю свою семью. Спустя много лет он вспоминает эту историю со смехом.~~~Tamina Kutscher, Chefredakteurin:
    Ein Foto: Das Kaufhaus meiner Großeltern väterlicherseits in einer Kleinstadt in Mähren. Aus jedem Fenster hängen Flaggen, auf jeder Flagge ein Hakenkreuz. Es ist das Jahr 1939. 
    Sechs Jahre später ist mein Großvater in Kriegsgefangenschaft – im ehemaligen KZ Auschwitz. Er schreibt seiner Frau nach Hause, dass nach allem, was die Deutschen verbrochen hätten, keine Versöhnung mehr möglich sei. Sie solle die erste Gelegenheit ergreifen, um Mähren zu verlassen und nach Deutschland zu gehen. Das Kaufhaus überschreiben meine Großeltern einem tschechischen Angestellten. Er wird später enteignet. Aber das weiß zu dem Zeitpunkt noch keiner. 
    Meine Großmutter macht sich mit fünf Kindern im Flüchtlingstreck auf Richtung Bayern. Nach einem Tieffliegerangriff auf den Treck findet sie ein Baby neben der toten Mutter im Straßengraben, nimmt es mit und gibt es an einer Rot-Kreuz-Station wieder ab. Mein Onkel fasst mit der Verzweiflung eines 10-Jährigen den Vorsatz, eine Pistole zu besorgen und die ganze Familie zu erschießen. Als Erwachsener erzählt er davon und lacht.[/bilingbox]


    [bilingbox]Полина Аронсон, редактор:
    Я живу в Берлине уже 12 лет. Сколько раз я слышала этот вопрос: «Как можешь ты, внучка блокадников, к тому же еврейка, спокойно жить с немцами?»
    Ответ нашелся в самом неожиданном месте — в блокадном дневнике моего деда по материнской линии, Ошера (Иосифа) Басина. 
    Дед начинает дневник словами из Гете: «Только тот, кто знает свое прошлое, может понять свое настоящее». Он не называет врага «немцами» — он настойчиво пишет «фашисты» или «гитлеровцы». Верен себе он остается даже в самые страшные минуты. Узнав из «Правды» о массовом истреблении евреев в тех местах, где остались его родители, он пишет: «Нет, это даже не людоеды, не звери – их имя гитлеровцы. Это просто гитлеровцы». Выходец из небольшого еврейского местечка, до начала войны дед свято верил в идеалы коммунизма — он был благодарен большевикам за свое образование, за свою работу, за свою жизнь.

    Пережив первую блокадную зиму, Иосиф сначала эвакуировался в Куйбышев, а затем ушел на фронт и встретил окончание войны в Варшаве. Он вернулся с войны почти невредимым — и сильно разочаровавшимся в том коммунизме, в который верил раньше. В конце 1940-х ленинградское руководство отправило его в Лейпциг. Прожив там несколько месяцев, он вернулся в Ленинград, и никакой ненависти в нем не было. Наступил мир — и ничего другого он не мог пожелать. Если бы я, его внучка, позволила себе сегодня «ненавидеть немцев» — это не было не просто неблагодарностью к стране, где я живу и работаю. Это было бы неблагодарностью к памяти деда – человека, пережившего блокаду и фронт.~~~Polina Aronson, Redakteurin:
    Ich lebe seit zwölf Jahren in Berlin. Oft habe ich die Frage gehört, von Deutschen wie von Russen: „Wie kannst du als Enkelin Überlebender der Blockade, zudem noch als Jüdin, mit Deutschen zusammenleben?” Die Antwort fand ich, wo ich sie am wenigsten vermutet hätte – im Blockade-Tagebuch meines Großvaters mütterlicherseits, Oscher (Iosif) Basin.
    Mein Opa beginnt sein Tagebuch mit einem Goethe-Zitat. Nur wer seine Vergangenheit kennt, versteht die Gegenwart. Nicht die Deutschen nennt er den Feind, er benutzt selbst in den schrecklichsten Momenten beharrlich das Wort Faschisten oder Hitleranhänger. Als er aus der Prawda von der Massenvernichtung von Juden erfährt, wo seine Eltern zurückgeblieben waren, schreibt er: „Das sind nicht mal Menschenfresser oder Tiere. Das sind Hitler-Faschisten. Das ist es: Diese Hitler-Faschisten sind eine eigene Spezies.“
    Mein Großvater stammte aus einem kleinen jüdischen Stetl und war bis zu Kriegsbeginn ein glühender Anhänger kommunistischer Ideale – er war den Bolschewiken dankbar für seine Ausbildung, für seine Arbeit, für sein Leben. 
    Nachdem er den ersten Blockadewinter überlebt hatte, wurde er nach Kujbyschewe evakuiert und ging dann an die Front. Bei Kriegsende war er in Warschau. Beinahe unversehrt kehrte er aus dem Krieg zurück – und war schwer enttäuscht von dem Kommunismus, an den er früher geglaubt hatte. 
    Ende der 1940er Jahre schickte die Leningrader Führung meinen Opa für einige Monate nach Leipzig. Von Hass war in ihm keine Spur. Der Frieden hatte begonnen – und das war sein einziger Wunsch. 
    Wenn selbst mein Großvater als Überlebender der Blockade und des Kriegs zwischen Deutschen und Nazis unterschieden hat, dann sollte ich das doch wohl erst recht können. Alles andere wäre undankbar – ihm gegenüber und gegenüber dem Land, in dem ich lebe.[/bilingbox]


    [bilingbox]Фридерике Мелтендорф, редактор переводов:
    Сколько себя помню, мой дедушка всегда был очень старым. Еще ребенком я была в курсе, что он провел одиннадцать лет в плену у русских. А потом написал диссертацию по философии или что-то в этом роде. Для меня это была просто большая стопка бумаг.
    Во время Первой мировой он служил в авиации, и когда его самолет разбился, он стал первым пациентом, выздоровевшим после перелома позвоночника. И чтобы разгрузить позвоночник, его полгода как-то подвешивали. Я очень ясно себе это представляла: наверняка там была какая-то шведская стенка — ну, а на чем еще может висеть человек?
    Потом он поступил на юридический и познакомился с моей бабушкой, одной из первых девушек, учившихся на юрфаке во Фрайбурге. Был он, значит, юрист и офицер, и вот в конце 1930-х поступил на службу в Имперский военный суд, один из высших судов Третьего рейха. Его семья жила на вилле возле озера Николазее в Берлине. В этом доме, еще до них, говорят, бывал Гитлер, – впрочем тут мнения в семье расходились. В 1941 году дедушку отстранили от судейской должности, так как он отказался вступать в НСДАП и не стал приговаривать к смертной казни Свидетелей Иеговы, или, по крайней мере, затягивал вынесение приговоров, на этот счет тоже были разные истории. 
    В 1945 году он приезжал в загородное поместье, где в эвакуации жила его жена, моя любимая бабушка, с тремя детьми: моей мамой и ее братьями. Дедушку предупреждали, что ехать не следует, что русские всех заберут, но он был абсолютно искренне убежден, что не делает ничего плохого. Его забрали. Он попал в Баутцен, а через 11 лет вернулся домой, в Берлин. Моей маме тогда исполнилось 19 лет.~~~Friederike Meltendorf, Übersetzungsredakteurin:
    Mein Großvater war schon immer sehr alt. Ihn umflorte irgendein Geheimnis. Ich wusste als Kind nur, dass er elf Jahre in russischer Gefangenschaft war. Und danach noch eine Doktorarbeit oder ähnliches in Philosophie geschrieben hatte. Das war für mich ein dicker Stapel Papier.
    Er war im Ersten Weltkrieg als Fliegeroffizier abgestürzt und der erste Mensch, der mit einem Wirbelsäulenbruch geheilt wurde. Dafür hatte er ein halbes Jahr gehangen. Davon hatte ich ein sehr genaues Bild vor Augen: eine Sprossenwand war da im Spiel, das einzige wo ich mir vorstellen konnte, dass man dran hängen kann. 
    Danach studierte er Jura und lernte meine Oma kennen, die als eine der ersten Frauen in Freiburg Jura studierte. Jurist und Offizier war er also und kam dann Ende der dreißiger Jahre ans Reichskriegsgericht, eines der höchsten Gerichte im Dritten Reich. Die Familie wohnte in einer Villa in Berlin Nikolassee. Es gab dort wohl eine Hitlerecke, von der es heißt – jedoch herrscht Uneinigkeit – da habe früher einmal Hitler gesessen. 
    1941 wurde dieser Opa vom Richterdienst suspendiert, weil er sich weigerte, in die NSDAP einzutreten und Zeugen Jehovas zum Tode zu verurteilen, oder weil er Urteile hinausgezögert hat, darüber gibt es unterschiedliche Geschichten.
    1945 kam er zu Besuch auf das Rittergut, wo seine Frau, meine Lieblingsoma, mit ihren drei Kindern evakuiert war: meine Mutter und ihre beiden Brüder. 
    Man hatte meinen Opa gewarnt, er solle nicht kommen, die Russen würden alle holen, doch er war der festen aufrechten Überzeugung, nichts Falsches getan zu haben. Sie nahmen ihn mit. Er kam nach Bautzen und elf Jahre später nach Hause, nach Berlin. Meine Mutter war unterdessen 19 Jahre alt.[/bilingbox]


    [bilingbox]Алена Шварц, администратор:
    Когда началась война, бабушке было всего четыре. У нее остались отрывочные воспоминания об этом времени. Например, как в 1943 году ей пришлось продать куклу, чтобы купить подарок брату на Рождество, или как в обед она каждый раз снимала плесень с перловки в подвале.
    В марте 1945 года моя прабабушка решила забрать своих четырех детей и бежать из Кезлина в Западной Померании. Это бегство в последнюю минуту бабушка помнит очень хорошо: в рюкзаке только постельное белье, одежда, плюшевый мишка младшего брата. Снег и лед, темень, товарные поезда, трюм какого-то корабля, обстрелы штурмовиков.
    Прабабушка довезла всех детей живыми и здоровыми через всю Польшу и Германию до Куксхафена. Семья фермеров, к которым они попали, была очень дружелюбна и добра к ним. Восемь лет спустя за племянника хозяина фермы бабушка вышла замуж.~~~Alena Schwarz, Controlling:
    Meine Oma war erst vier als der Krieg begann. Ihre Erinnerungen daran setzen sich aus einzelnen Episoden zusammen. Wie sie 1943 ihre Puppe verpfändet hat, um ihrem Bruder ein Weihnachtsgeschenk kaufen zu können, oder wie sie jeden Mittag im Keller den Schimmel von der Graupensuppe abgeschöpft hat. 
    Im März 1945 entschloss sich meine Uroma, mit ihren vier Kindern zu fliehen. An diese Flucht in letzter Sekunde erinnert sich meine Oma sehr genau: im Rucksack nur Bettwäsche, Kleidung, für den jüngsten Bruder ein Teddy. Schnee und Eis, Dunkelheit, offene Güterzüge, im Bauch eines Schiffes, Beschuss durch Tiefflieger. 
    Meine Urgroßmutter brachte alle Kinder unversehrt aus Koszalin (dt. Köslin) in Westpommern quer durch Polen und Deutschland bis nach Cuxhaven. Die Familie, auf deren Hof sie untergebracht wurden, war sehr gastfreundlich und hilfsbereit. Den Neffen des Landwirts hat meine Oma acht Jahre später geheiratet. [/bilingbox]


    [bilingbox]Дмитрий Карцев, редактор:
    Мой дедушка Вадя был не из разговорчивых, особенно под конец. Кажется, большую часть фронтовой истории я знаю не от него, а от других наших родственников. О том, что на войну ушел он и двое его старших братьев, деда Юра и деда Лева, — и настоящее чудо, что все трое вернулись. О том, что его взяли в саперную разведку, так как он немного знал немецкий (на тот случай, если нужно будет допрашивать пленных), — и он, 17-летний младший ребенок в семье и всеобщий любимец, служил там вместе с бандитами и уголовниками, которых брали, потому что за линией фронта нужны люди, которые умеют самостоятельно принимать решения. О том, что однажды он написал своей будущей жене, моей бабушке Лизе, короткое письмо: «Какого черта не пишете?» (почему-то мне запомнилось, что это было его единственное письмо). О том, что между бабушкой и дедушкой не все было просто (по содержанию письма, впрочем, можно было догадаться).
    Своими глазами я видел только открытки с видами еще не разрушенных немецких городов, которые он посылал бабушке уже после победы. Они были знакомы с детского сада, но он обращался к ней на «Вы», и тексты открыток были одновременно романтичными и вычурными.
    Я знаю, что дед был ранен под Вязьмой (и где-то дважды еще), его наградили, и наградной лист можно найти в интернете. Он мало рассказывал о войне, и она не стала в нашей семье культом. И за это я, пожалуй, благодарен ему так же, как и за его подвиг.~~~Dmitry Kartsev, Redakteur:
    Mein Opa Wadja war nicht sehr gesprächig, besonders zum Ende hin. Den Großteil der Geschichten von der Front weiß ich nicht von ihm, sondern von den anderen Verwandten. Dass er und seine zwei älteren Brüder, Opa Jura und Opa Ljowa in den Krieg gingen – und wie durch ein Wunder alle drei zurückkamen. Dass er zur Pioniertruppe kam, weil er ein bisschen Deutsch konnte (falls Gefangene verhört werden mussten), und er dort mit seinen 17 Jahren als Jüngster und Liebling der Familie mit Verbrechern und Straftätern zusammen diente, da man hinter der Frontlinie Leute brauchte, die selbstständig Entscheidungen treffen konnten. Dass er einmal seiner zukünftigen Frau, meiner Oma Lisa, einen kurzen Brief schrieb: „Warum zum Teufel schreiben Sie nicht?“ (aus irgendeinem Grund weiß ich, dass das sein einziger Brief war). Dass zwischen meinem Opa und meiner Oma nicht alles einfach war (aus dem Inhalt des Briefes kann man da durchaus darauf kommen). 
    Mit eigenen Augen habe ich nur Ansichtskarten noch nicht zerstörter deutscher Städte gesehen, die er meiner Oma nach dem Sieg schickte. Sie kannten sich seit dem Kindergarten, doch er siezte sie und die Texte auf den Postkarten waren romantisch und schwülstig.
    Mein Großvater erzählte wenig vom Krieg, der nie den Schwerpunkt unseres Familiengedächtnisses bildete. Dafür bin ich ihm wohl genauso dankbar wie für seine Heldentat. [/bilingbox]

    Читайте также

    Братья Хенкины

    Общество со всеобщей амнезией

    «Память не делает людей лучше»

    Как морализм порождает китч

    «В Германии и России семьи молчат о войне одинаково»