Выборы в ландтаг Бранденбурга прошли месяц назад, 22 сентября, победу на них одержали местные социал-демократы во главе с действующим министром-президентом Дитмаром Войдке. АдГ отделило от них меньше двух процентных пунктов, но всего за несколько недель до выборов две партии разделяли десятые доли процента, и в некоторых опросах крайне правые шли впереди. На таком фоне итоговый результат «Альтернативы» был воспринят чуть ли не как успех демократических сил и доказательство, что в самый напряженный момент они все еще способны мобилизовать избирателей на поддержку в борьбе с радикалами.
В Бранденбурге (как и в других восточных землях, где этой осенью состоялись выборы в ландтаги, включая Тюрингию, где «Альтернатива» несколькими неделями ранее победила) АдГ почти гарантированно не войдет в новую правящую коалицию, но редактор отдела репортажей и расследований газеты taz Даниэль Шульц призывает не обольщаться по этому поводу. Второе место на земельных выборах, занятое второй раз подряд, свидетельствует о том, что АдГ прочно «утвердилась» в окрестностях Берлина — и не только в политической, но и в ежедневной общественной жизни.
Программа этой партии вовсе не сводится к борьбе с миграцией как «матерью всех проблем» (к слову, эта фраза принадлежит не кому-то из лидеров «Альтернативы», а бывшему министру-президенту Баварии Хорсту Зеехоферу). Третьим предвыборным обещанием АдГ в Бранденбурге — сразу после антимиграционных — было прекратить государственное финансирование «левоэкстремистских объединений». Все, что «Альтернатива» называет «левой идеологией», у нее под прицелом: некоммерческие организации, целый ряд культурных и гражданских инициатив. Все это идет под маркой «деидеологизации» общественной жизни, и сами ее участники ощущают, что процесс уже запущен. И в методах сторонники «Альтернативы» себя не ограничивают.
Читайте колонку Даниэля Шульца в переводе дekoder’а.
Подписывайтесь на наш телеграм-канал, чтобы не пропустить ничего из главных новостей и самых важных дискуссий, идущих в Германии и Европе. Это по-прежнему безопасно для всех, включая граждан России и Беларуси.
У кого-то прямо за домом пожар. Другого толкнули на улице. Третью избили. Это все творится с твоими друзьями. C друзьями друзей. Со знакомыми и подругами знакомых. В последние недели перед выборами. Еще до того, как АдГ наберет 29,2%, став второй после СДПГ партией Бранденбурга, и получит блокирующее меньшинство в земельном парламенте.
Жертвы этого насилия — геи и лесбиянки, которые развешивали плакаты с призывом голосовать не за АдГ, не за «Третий путь» или какую-нибудь еще правоэкстремистскую партию. Они работают в театре или занимаются какой-нибудь левой, альтернативной культурной активностью, чем-то средним между молодежным клубом и кафе в маленьком городе. У некоторых родители родились не в Германии. Кто-то занимается политикой в городских и общинных советах. Одним сначала угрожали, на других напали неожиданно.
Никто из них не хочет говорить о случившемся открыто. Они не хотят, чтобы об этом писали, — по крайней мере, не так, чтобы их можно было узнать. Они не обращались в полицию.
«Внимание их только воодушевит».
«Другим бывало и похуже».
«Ни в коем случае: в заявлении пришлось бы указывать мою фамилию».
«У меня дети».
Никто не услышит
После выборов журналисты пишут и пишут о коалиционных переговорах. В статьях читается облегчение: как бы то ни было, но в правящую коалицию АдГ не войти. Некоторые телепередачи нашли повод для радости сразу после выборов: у «Альтернативы» меньше 30%, вот и отлично, почти то же самое, что меньше [проходных] пяти. Кого в этом хоре будет не слышно — это тех, о ком я пишу этот текст. Пишу так, чтобы не написать о них на самом деле.
Да, ни в одной из восточных земель АдГ не попадет в правящую коалицию. Но страх перед ней правит уже и без того. Вернее, правит страх перед тем, что успехи этой партии несут с собой в повседневную жизнь. Любое несогласие, любое противодействие, любая инаковость таит в себе угрозу.
И возникают все новые вопросы. Спор о политике в каком-нибудь клубе — это еще цивилизованная дискуссия или предвестие драки? Реагировать ли, если в родительской группе в мессенджере кто-то пишет, что всех зеленых пора повесить, или лучше промолчать? Почему школьная учительница, которой всегда было что сказать на злобу дня, вдруг притихла?
В Бранденбурге АдГ раздавала в качестве предвыборных подарков холодное оружие. Партия сама опубликовала видео вечеринки, на которой ее политики распевают удалую песню о депортации и под это дело весело приплясывают. Вокруг АдГ и других праворадикальных партий сложилось правое гражданское общество: ассоциации, инициативы, группы сторонников и сторонниц.
Шепот и лепет
Нельзя требовать писать такой текст от журналиста. Мы ведь должны говорить все, как есть. «Вместо этого мы шепчем о нашептанном», как сказала одна коллега из Бранденбурга. Я позвонил ей посоветоваться: как писать о людях, которые не хотят, чтобы о них писали? У нее тоже нет ответа.
Может статься, что в Бранденбурге и в Восточной Германии в целом все пока что затихнет. Что об угрозе со стороны правых радикалов, о запугивании, о насилии почти перестанут говорить и писать. Что в Берлине и Кельне — а то даже и в Лейпциге — возобладает вера в то, что все обошлось. Не так уж страшна эта АдГ.
И это будет значить, что реальность Восточной Германии не найдет свое отражение в уголовной статистике, в цитатах, приведенных в газетах, в телепередачах. И виноваты в этом будут не только правые радикалы.
В Восточной Германии найдется достаточно бургомистров, которые с готовностью преуменьшат и оспорят те немногие примеры насилия, которые все же дойдут до прессы. Нацисты у нас в городе? У нас в деревне? Да вы что?!
Я и сам привык раздумывать
Найдется достаточно людей, которые с самыми добрыми намерениями сведут разговор к тому, что не все на востоке — нацисты. Найдется достаточно местных газет, которые промолчат о многом из того, что происходит. Или напишут, что случилась драка между подростками, даже когда произойдет нападение правых экстремистов.
Все это будет. Все это уже десятилетия как есть. В 1990-е годы даже левые политики в Восточной Германии не решались открыто говорить о расистском и нацистском насилии.
Страх стать следующей жертвой фашистов, если скажешь не то, повсеместен. Боятся старые коммунисты и коммунистки, укрывающиеся под южным итальянским солнцем; боятся молодые журналисты и журналистки в уютных западногерманских городках.
Я, собственно, и сам привык хорошенько раздумывать, где что можно говорить. Я сам прошу родных и друзей забирать меня после политических мероприятий. Так что здесь не место для ценных советов из Берлина.
Через тридцать лет после падения Берлинской стены, в восточной Германии – землях, ранее находившихся на территории ГДР, – нарастают праворадикальные настроения. На выборах в земельные парламенты осенью 2019 года в Тюрингии, Саксонии и Бранденбурге «Альтернатива для Германии» заняла второе место. В октябре 2019 года 27-летний Стефан Б. открыл стрельбу возле синагоги и еврейского кладбища в Халле; погибли два человека. Как это могло произойти – ведь именно там, в Халле, Бранденбурге, Дрездене, Хемнице еще недавно дети за школьной партой зубрили: «Социализм – лучшая прививка от фашизма»?
«Прививка», очевидно, не подействовала. По мнению историков и социологов (например, Клауса Шредера или Инго Лозе), произошло это в первую очередь потому, что идеологи ГДР отказывались верить в распространенность на их собственной территории того вируса, который она была призвана победить. Декларативный антифашизм ГДР прикрывал неготовность государства и общества работать с нацистским прошлым – плохие фашисты были на западе, на востоке остались только хорошие социалисты. Массовые чистки и казни нацистских преступников, прошедшие в ГДР в первые годы ее существования, служили доказательством этому тезису – однако уже с начала пятидесятых годов о присутствии в восточногерманском обществе людей, разделявших нацистские воззрения, говорить было не принято. Расистские выходки, вандализм на еврейских кладбищах – подобного рода действия считались в ГДР «хулиганством». Подобно тому как в СССР «не было» безработицы, в ГДР «не было» нацизма, фашизма и расизма.
Автор газеты taz Даниэль Шульц, заставший закат ГДР подростком, рассказывает о том, как в 1990-е запретный плод – неонацизм – сделался самой модной идеологией восточногерманской молодежи. Статья Шульца, опубликованная в октябре 2018 года и вызвавшая бурю обсуждений, получила одну из главных немецких журналистских наград – приз Теодора Вольфа. dekoder публикует ее в сокращенном варианте.
Собственная мерзость может быть упоительной. Когда ты осознаешь ее и видишь ужас в лицах тех, кто с ненавистью смотрит на тебя, но не решается дать отпор, чувство собственного всемогущества пронизывает тебя, словно электрический ток.
Всемогущество – это именно то, что я ощущаю, когда я на скорости больше сотни мочусь на капот едущего за нами BMW. Высунувшись из люка на крыше со спущенными штанами, я вижу крупное побелевшее лицо водителя – глаза широко раскрыты, страх, ужас, возмущение в нем надуваются как шарик, который мне так и хочется проткнуть иголкой.
Мне девятнадцать, во мне десять метров роста и восемь метров ширины, и я непобедим.
Этот случай на автобане всплывает в моей памяти, когда я вижу ролик на YouTube: 27 августа 2018 года, «Траурный марш» в Хемнице, мужики моего возраста – им всем около сорока – показывают операторам голые задницы. Крепкие молодчики зигуют и нападают на людей с «неправильным» цветом кожи, а полицейские не вмешиваются в происходящее. Увиденное парализует меня, я чувствую, как во мне подымается что-то сумрачное, что-то такое, что я, как мне казалось, уже давно оставил в прошлом. Но я хорошо помню то ощущение вседозволенности, ту эйфорию, когда ты даешь кому-то понять: «Правила? А что если мне насрать на твои правила, дружок? Что тогда?»
Я вижу кадры из Хемница и спрашиваю себя: что у вас со мной общего? Что общего у меня с вами?
Победители девяностых
В День германского единства некоторые снова будут рассказывать, почему воссоединение Германии – это история успеха. Кто-то скажет, что само слово «воссоединение» – это ложь; это будут люди, которые прежде всего видят то, что было утрачено: предприятия, самоуважение, целые жизни. Сейчас громче всего голоса тех, кто говорит: «Признайте же, наконец, заслуги тех, кому пришлось строить новый мир!». Они же часто твердят: «Оставьте меня в покое со своими рассказами о том, какие мы жертвы, мы гордимся тем, что смогли сделать, даже если у нас не получилось».
Почти тридцать лет спустя поколение моих родителей и бабушек с дедушками рассказывает свои истории – пусть не впервые, но сейчас для них как будто наконец пришло время. Они много говорят о потерянных рабочих местах, это выглядит как легко решаемая техническая проблема. При этом в ГДР – государстве всеобщей занятости по прусскому образцу – работа была смыслом жизни, а немногочисленных безработных называли тунеядцами. Потерять работу было катастрофой: коллеги, братья, супруги вешались, сестры и кузены медленно спивались; в семьях, где у кого-то вдруг становилось больше, чем у других, вначале извергался настоящий вулкан эмоций, а потом лава взаимных обид застывала навеки. Женщины жертвовали всем, чтобы прокормить своих супругов и детей, пока от них самих не оставалось ничего, кроме стремления «прорваться».
Есть ли в этом дискурсе место для рассказов о девяностых с точки зрения тех, кто в момент падения Берлинской стены был слишком стар, чтобы ничего не помнить о прошлом, но слишком молод, чтобы обсуждать будущее страны – для рассказов о временах, когда сформировались те люди, которые сегодня скандируют и зигуют?
Когда вообще начинается тогдашняя история? Для меня она началась не в 1989 году, для меня она началась в ГДР.
Рисовать свастику – это самое запретное, что вообще можно себе представить
Школа, второй класс, Рикардо карандашом рисует свастику на парте. В общем, ничего особенного, я и сам ее уже однажды рисовал, в июне 1987 года, пока выводил в тетрадке предложение из диктанта: «Сегодня наша мама вернется домой поздно. Мы хотим ей помочь». Рисовать свастику – это самое запретное, что вообще можно себе представить. Каждый раз, когда мне удается сделать это незаметно, внутри меня какой-то зверёк издает торжествующий рык. Искусство в том, чтобы тут же дорисовать свастику и превратить ее в небольшое окошко — пока никто не заметил.
Но Рикардо делал это слишком медленно или просто забыл сделать палочки подлиннее, поэтому мы с двумя друзьями успели всё заметить. Учительница выходит из класса и мы подскакиваем к нему. Жаловаться учителям нельзя, ведь быть стукачом – хуже всего на свете. Мы сами должны с этим разобраться.
«Ты понимаешь, что так делать было нельзя?» – спрашиваю я. Он ревет. Он тяжелее и выше меня, но не пытается сопротивляться. Рядом с ним стоят два других одноклассника. «Снимай очки», – говорю я. Рикардо ревет еще громче и умоляюще смотрит на меня большими глазами. Да, мы живем в одном доме, и да, после школы мы снова встретимся на детской площадке у песочницы, но вначале нужно покончить с этим делом.
Фашисты всегда были с Запада
В конституции ГДР было записано, что фашизм побежден, а раз он побежден, то его и не могло больше существовать. Все нарисованные на еврейских кладбищах свастики, а также неонацистов, избивающих людей, госбезопасность называла «хулиганством», делая вид, что в этом нет никакой политики. Напротив, панков и всех, чей внешний вид отличался от идеального представления социалистической элиты о гражданах, спецслужбы нещадно преследовали как адептов декадентства, которое могло прийти только с Запада.
На этом сегодня основана стратегия «Альтернативы для Германии». Эта партия как никакая другая подчеркивает и превозносит восточногерманскую идентичность. В своих предвыборных кампаниях и речах члены «Альтернативы» воспевают якобы нетронутую «немецкость» востока страны. Да и полицейские сказки о хулиганстве без политического подтекста до сих пор никуда не делись.
Четвертый класс, мы читаем рассказ «Павел». Перед каждым на парте лежит зеленый учебник, мы читаем друг за другом, каждый по паре предложений. Лейтенант вермахта сидит на окраине горящей советской деревни, видит играющего мальчика и думает: «Чем он отличается от немецкого ребенка?» Он спасает мальчика из-под колес фельдфебельского автомобиля, они вместе бегут к советским солдатам, а лейтенант возвращается в Германию вместе с Красной армией. Превращение нацистского офицера в коммуниста занимает пять с половиной страниц: эта по-детски короткая история прекрасно отражает гэдээровский антифашистский миф. Государству было достаточно наказать пару злодеев, а затем использовать бóльшую часть своего населения для строительства нового государства, особо не вспоминая о прошлом.
При этом мы мало знали о других странах. Даже с так называемыми братскими народами мы толком не были знакомы. Восьмое мая, я пишу в своей тетрадке по краеведению: «Мы показываем советскому народу свои дружеские чувства». На самом деле мы почти никогда не видим русских, хотя их казармы находятся не так далеко. Иногда мимо нашего детского сада марширует отряд с «калашниковыми» на плечах, мы прижимаемся к забору и смотрим им вслед. «Чёртовы русские», – произносит мальчик, стоящий рядом со мной. Я спрашиваю, почему так, а он объясняет: «Если бы этот дурацкий Гитлер не разрушил наш вермахт, то их сейчас бы здесь не было». Так, во всяком случае, считает его папа.
Мы не знали, кто такие евреи. Мы не знали, кто такие русские. Вот кто такие фашисты, это мы знали. Фашисты всегда были с Запада: считалось, что от капитализма до фашизма один шаг, а на многих руководящих постах действительно сидела старая нацистская элита, которая была наглядным тому доказательством.
Падение Берлинской стены разбило мне сердце. Я боялся Запада, фашистов — и просто того, что все, что я знал, разрушится.
Падение Берлинской стены разбило мне сердце
Взрослые и бровью не повели. Они сидели перед телевизором и смотрели демонстрации, преподавали нам в школе, как будто ничего не произошло. Мне было очевидно, что с точки зрения экономики у нас нет ни единого шанса – это понимал любой мальчишка, который знал, откуда берутся автомодельки Matchbox, – но мой папа был старшим лейтенантом треклятой Национальной народной армии, под его командованием как-то оказалось целых тридцать танков, где же они теперь?
Я хотел китайского решения, хотел площади Тяньаньмэнь в Берлине и Лейпциге. Когда мой отец струсил и не вывел своих ребят, чтобы остановить этих идиотов, я хотел украсть его служебный «макаров», застрелить в Западном Берлине пару человек и спровоцировать войну. Я был абсолютно уверен, что ее мы точно выиграем.
Получив приветственные деньги, которые выдавали всем восточным немцам при пересечении границы с ФРГ, мы поехали в берлинский район Шпандау. В магазине «Карштадт» я купил видеоприставку – маленький синий компьютер, на котором можно было играть в хоккей.
От уровня к уровню шайба летала все быстрее, и ее становилось сложнее поймать: вначале «пиип-пиип-пиип», потом «пип-пип-пип» а потом «пипипипип». Как загипнотизированный, я смотрел на этот маленький мигающий диск, пока наконец не начинал слышать все вокруг словно сквозь вату. Взрослые предали меня, я продался за компьютерную игру. Я был страшно зол, но не знал, на кого.
Я был страшно зол, но не знал, на кого
Деградация начинается с телевизора. Там показывают плачущих людей, оцепеневших людей, серых людей, обычно на фоне каких-то труб или заводских ворот, и постоянно что-то закрывается. Потом начинают деградировать мужчины в деревнях. Они всегда сидят у гаражей, когда я возвращаюсь из школы. Раньше они были крановщиками, водили большие русские трактора или комбайны, а теперь перемывают косточки женам, которые пошли в уборщицы или на временные работы, чтобы прокормить семью. Они говорят: «Моя старуха меня доконает». Потом пьют еще по одной, а иногда просто сидят и молчат.
В газетах, на радио, по телевизору нам пишут и говорят о том же: восточные немцы недалекие, не могут найти себе места в новом мире, они ленивые, они пьют. Вначале мне становится стыдно, потом я с интересом наблюдаю за говном, которым нас забрасывают, а потом начинаю гордиться тем, что мы-то сильнее, чем все эти западные немцы, эти неженки, которые могут взять и изложить всю свою жизнь как цепочку взаимосвязанных событий, где всему находится объяснение и нет тёмных пятен. Ощущение, что от тебя и твоего окружения все ждут только самого плохого, дает тебе какую-то дьявольскую свободу.
Что-то среднее между страхом и презрением
По телевизору показывают горящие дома вьетнамских гастарбайтеров. Какие-то мужчины бросают в других людей тротуарной плиткой. Я вижу, как полицейские растерянно стоят перед толпой, вижу, как они отступают. Новое государство в небольших городах и деревнях последовательно сдает свои позиции вплоть до конца девяностых годов. Мое поколение больше не рассчитывает на его вмешательство. Картина всегда одна и та же: когда тридцать бритоголовых появляются у клуба и начинают избивать молодежь, полиция не приезжает или приезжают два полицейских, которые даже не выходят из машины. Ну а что им еще делать? Чтобы их самих отметелили? Такое ведь тоже иногда бывает.
Народная полиция утратила непререкаемый авторитет, как, впрочем, и наши школьные учителя. Во времена ГДР эти люди могли в одиночку испортить тебе всю биографию и закрыть дорогу в вуз, а теперь мы в открытую смеемся над ними на уроке. Смеемся и доводим их до слез. Они боятся новой свободной немецкой молодежи.
Сегодня я часто бываю в городах Восточной Европы, которые раньше тоже были социалистическими. В переломные девяностые годы там все было значительно жестче, чем в Германии, но во всех разговорах со сверстниками о тех временах, о куда более жестком варварстве и отчужденности, все время прослеживается точно такое же отношение к полиции, каким я его помню у себя, – что-то среднее между страхом и презрением.
Погибнуть очень просто
В первые годы после падения Берлинской стены, когда список погибших в драках начал расти, я понял еще одну вещь: сдохнуть очень просто. Если в ораве скинов найдется хотя бы один псих, один-единственный, которому не понравится твоя рожа и который не сможет вовремя остановиться, то ты труп. Многие мои знакомые всерьез полагали, что они в безопасности, потому что они белые, считали, что умеют прятаться. Но ведь это не ты, а скинхед решает, кто свой, а кто чужой.
Многие бритоголовые были из больших семей, в их домах все было уставлено бюстами Гитлера и флагами Третьего рейха. Члены националистических кланов, клички которых должны были внушать страх, были на четыре–восемь лет старше меня. Они патрулировали город пешком или на низко посаженных «гольфах» и по своему внутреннему, одним им понятному ранжиру решали, кого пощадить, а кого взять в оборот. Если они помнили тебя со школьных гэдээровских времен, то это могло сыграть тебе на руку, или ровно наоборот, – если тебя уже тогда не любили. Красить волосы было опасно, отпускать их – тоже. При этом длинноволосые парни из провинциальной столицы (деградировавшей в девяностые до «малого города») по вечерам могли ничего не опасаться, а сами скины предпочитали забить стрелку другой банде скинов из соседней деревни за то, что те «залезли на их территорию».
В девяностые годы я смутно понимал все эти расклады, многое прояснилось лишь сейчас, когда я готовил этот текст. Я не знал ни одного главаря скинов, я жил в деревне, вдали от основных центров власти. Я не различал тех, кому можно было бы при случае дать отпор, не опасаясь, что тебя тут же начнут искать пятеро скинов, – и тех, встреча с которыми была опасна для жизни.
Все могло быть по-другому
Я рос толстым и невысоким мальчиком, но в подростковом возрасте рванул вверх. С точки зрения генов, я настоящий наци: во мне метр девяносто, я блондин, у меня серо-синие глаза, я занимаюсь с гантелями. Но бойцовского гена во мне нет, я не хочу чужой крови, я вижу голод в глазах вожаков скинхедов и их приспешников и понимаю: я – добыча. Поэтому я пытаюсь стать незаметной мышью, ношу серое, господи, почему же я такой высокий.
Отважными антифашистами были панки, про них я слышал, но на улицах никогда не видел. Пока я писал этот текст, я поговорил со своими одноклассницами: они сказали, что им тогда не было страшно. Одна из них рассказала мне, что бритоголовые из ее деревни в основном пытались произвести на нее впечатление. Она вообще не уверена, действительно ли самые оторванные молодчики были националистами. Раньше, как и сейчас, очень сложно провести границу между теми, кто хотел подраться и искал этому обоснование в гитлеровской «Моей борьбе», и теми, кто дрался, потому что это было политически уместно. Насилие было в порядке вещей, и в этой реальности скины чувствовали себя как рыба в воде.
Родителям я ничего не рассказывал, я же не стукач. Парни тогда решали все вопросы между собой — как, впрочем, и сегодня. Ну и потом, со мной же ничего не произошло: зубы на месте, глаза целы, жив и здоров.
Кто тут сошел с ума, я или они?
Взрослые даже представить себе не могли, что те самые «маленькие мальчики», их Рикардо, Михаэли и Каи, вдруг стали машинами для убийства. Я бы тоже не смог им этого объяснить. Вот они и изобрели для себя параллельный мир: когда кого-то опять избивали до полусмерти или забивали насмерть, бургомистры твердили, что никакого правого экстремизма у них в городе нет. Я слушал их и думал: кто тут сошел с ума, я или они?
Осенью 1991 года я перехожу в седьмой класс гимназии. Своих деревенских друзей я теперь вижу лишь изредка, я стал для них слишком важный – по крайней мере, они так считают или я думаю, что они так считают. Я замыкаюсь в себе. Читать я и раньше любил, теперь читаю еще больше. Незадолго до объединения Германии мы переезжаем в другой дом, где у меня появляется собственная комната. Теперь спать в одной спальне с отцом и матерью не нужно и спрятаться от всех становится проще. В шестнадцать лет родители покупают мне компьютер, я начинаю зависать в Eishockey manager.
Виртуальные миры оторваны от окружающей реальности и находятся под моим полным контролем. Время от времени я выхожу на улицу и чувствую себя, как подлодка, всплывающая из-под воды после долгого плаванья. Новости с поверхности не меняются годами: либо все паршиво, либо кто-то рассказывает, как у кого-то все паршиво. «Вначале он заставил свою подругу пойти на панель, а потом задушил проводом». «Недавно на берегу реки одного типа чуть не прикончили». «Они с топором ворвались в клуб, чувакам перед дверью сразу прилетело. Легавых снова приехало только два человека».
Новые друзья: правые
Друзей у меня мало, я – придурок из деревни. В школьном автобусе надо мной все смеются. Я часто хожу один, то есть представляю собой легкую добычу, поэтому предпочитаю сидеть дома.
Отучившись три года в гимназии, я нахожу себе новых друзей.
Первый – невысокий тощий улыбчивый парень, он иногда подвозит меня домой, когда учеба поздно заканчивается. Он говорит, что еще его отец был правым, и его за это преследовали долбаные коммунисты.
Второй часто смотрит исподлобья, но всегда готов подбодрить товарищей, если в школе сегодня не задалось. Ему нравится Национал-демократическая партия Германии, у него есть кое-какие связи с фашиками из соседней деревни.
Третий – сын полицейского, очень громкий, постоянно валяет дурака, со всеми делится и терпеть не может черномазых турок.
Четвертый – очень спокойный, хотя на него постоянно давит мать, чтобы он хорошо учился, был успешным, не пропал в этом новом мире. На заднем стекле машины у него готическим шрифтом написано «Эвтаназия». На самом деле эта праворадикальная музыкальная группа называется «Ойтаназия», но такая игра слов кажется ему остроумной.
Вместе мы конвоем рыщем по округе: в ближайший «Макдональдс» на автобане, на балтийское побережье, в Чехию, в Данию. Чем нас больше, тем шире наша география.
Две машины – хорошо, четыре – лучше. Вместе мы нагоняем на всех страх. Тут я понимаю, насколько круто, когда не ты всех боишься, а тебя все боятся. И мочусь на капот какого-то западного немца.
Со скинами мне не по пути, то есть я – левак
Что «правый», что «левый» – дело лишь в прикиде, прическе и «внутренних установках», как мы это тогда называем. Стиль правых радикалов постепенно входит в моду гимназистов: многие носят зеленые куртки-бомберы с оранжевой подкладкой. У меня длинные волосы, я «ничего против иностранцев не имею», мне кажется, что гонять и бить их неправильно. Друзьям я иногда так и говорю, и тогда мы ругаемся. Со скинами мне не по пути, то есть я – левак.
Некоторые воспоминания врезаются в тебя, словно осколки и болят годами. Один из таких осколков – мой воображаемый турецкий друг. Тогда мы с друзьями как раз были в Венгрии, это наша последняя совместная поездка. Мы лежим на берегу Балатона, гоняем в футбол, распахиваем двери туалета, чтобы сфотографировать, как другой сидит на толчке, бреем друг другу волосы на груди. Как-то раз мы сидим в кафе, я читаю газету, там пишут о каком-то нападении, уже и не помню, что именно. Один из друзей говорит что-то о «проклятых черножопых», что так им и надо. Я тут же вскипаю и ору, что у меня есть друг-турок, который как раз попал в Берлине в больницу, «из-за таких, как ты». Это сиюминутная реакция и мне тут же становится не по себе.
Я, конечно, соврал, нет у меня никаких друзей-турок, я даже не знаю никого с турецкими именами, да и откуда? В нашей школе учился темнокожий парень, сын инженера то ли из Анголы, то ли из Мозамбика. Мне стыдно еще и потому, что я знаю, что некоторых действительно сожгли или запинали до смерти, а я беру и придумываю себе друзей. Одновременно я опасаюсь, что нашей дружбе теперь конец.
В те годы так всё и было: многие были близко знакомы с праворадикалами, с неонацистами. Мы дружили с ними, некоторые нам были симпатичны, это было выгодно, ведь мы находились под их защитой. Но людей с другим цветом кожи, тех, кого они считали чужими, они под свою защиту не брали.
Сегодня перед такой дилеммой стоят не только восточные немцы – «Альтернатива для Германии» сильна и на западе страны. В споре с братом или другом теперь не скажешь, что все фашисты живут в Саксонии, налицо настоящий кризис немецкой идентичности.
Я не боролся и уж точно не победил
Альтернативную гражданскую службу я прохожу в Берлине, а с 1999 года учусь в Лейпциге. Мне везет, я знакомлюсь с хорошими людьми с запада и востока страны, а в правильных районах города совсем не вижу бритоголовых. Эхо прошлого до меня доносится лишь изредка. В городке, где я ходил в школу, сегодня тоже живут женщины в платках, которые на всю улицу орут на русском своим сыновьям, чтобы те их подождали. В пивных и кафе официантами работают ребята, чьи родители приехали из Турции и Вьетнама. С товарищем, который раньше разъезжал с логотипом «Эвтаназии» на заднем стекле, мы недавно встречались. Он сказал, что дружит с курдами, турками, русскими и вьетнамцами, но считает, что тех, кто не хочет жить среди такого количества иностранцев, тоже нужно понять. Я спросил его, хочет ли и он так жить, он ответил: «Ну, я даже и не знаю».
Я не боролся и уж точно не победил. Я просто ушел.
Тема массовой миграции в Германии несколько лет не сходила с первых полос СМИ, причем как немецких, так и иностранных. На этом фоне впервые в послевоенной истории страны в парламент попала правопопулистская партия — «Альтернатива для Германии», занявшая третье место на выборах в бундестаг в 2017 году, а также второе по результатам выборов осенью 2019 года в трех федеральных землях на востоке Германии, на территории бывшей ГДР. Между тем массовая иммиграция — совсем не новый феномен для Германии.
История массовой иммиграции в современную Германию началась задолго до событий 2015—2016 годов. Экономический бум конца 50-ых годов XX века в ФРГ совпал с послевоенной демографической ямой и породил потребность в дополнительной рабочей силе. С начала 60-ых годов ФРГ заключает серию договоров о привлечении иностранной рабочей силы — с Турцией, Италией, Югославией. Именно приглашенных оттуда работников стали называть гастарбайтерами — «приглашенными рабочими».
Напротив, в ГДР, доля мигрантов была крайне низка: в 1989 году в Восточной Германии проживало чуть больше 191 тысячи иностранцев при общей численности населения в 16 миллионов человек. После объединения Германии ситуация не изменилась радикально: в 2017 году 95,6% людей с мигрантскими корнями проживали на западе страны и в Берлине.
Профессор Берлинского университета имени Гумбольдта Наика Форутан, сама родившаяся в семье коренной немки и выходца из Ирана, считает, что жители бывшей ГДР сами в некотором смысле мигранты. «Мигранты покидают свою родину, а в случае с восточными немцами родина покинула их», — говорит она в интервью Даниэлю Шульц, корреспонденту taz, выросшему в ГДР.
Вопреки распространенным в конце 80-ых годов ожиданиям, для многих из тех, кто родился, вырос и сделал карьеру в ГДР, воссоединение принесло не только приобретения, но и потери. Согласно опросам общественного мнения, проводившимся вскоре после объединения, более трети чувствовали себя в новом для них обществе «ненужными». Во многих местах воцарились бедность и страх перед будущим.
Неудивительно, что столкнувшись с безработицей и отсутствием перспектив, многие восточные немцы — четверть населения бывшего ГДР — предпочли уехать в западную часть Германии. Лишь в 2017 году, почти через 30 лет после событий 1989 года, приток населения с Запада на Восток оказался равен оттоку с Востока на Запад. Сегодня, почти 30 лет после объединения, разрыв между экономическим развитием востока и запада уменьшается, но все еще существует.
taz am wochenende: Госпожа Форутан, вы исследуете миграционные процессы. Почему в сферу ваших интересов попала Восточная Германия?
Наика Форутан: Восточные немцы в нашей стране часто сталкиваются с тем же, что и мигранты: c утратой родины, тоской по местам из своего прошлого, пренебрежением к себе со стороны окружающих, с чувством, что они чужие. Странно, что эта проблема до сих пор замалчивается.
Однако предыдущий федеральный президент был родом из Восточной Германии, а пост канцлера уже многие годы занимает уроженка ГДР.
Барак Обама тоже был президентом США, но дискриминация по цвету кожи от этого никуда не делась. Возьмите премьер-министров федеральных земель бывшей ГДР, президентов восточногерманских университетов, членов советов директоров крупнейших немецких предприятий, дипломатов — бо́льшая часть родом из Западной Германии. Состояние среднего домохозяйства на западе страны составляет около 140.000 евро, а на востоке — 61.200 евро. Обещанное равенство не воплотилось в жизнь.
Обещанное равенство не воплотилось в жизнь.
Тринадцать лет назад, когда я начал работать в taz, я как-то сказал коллеге из Западной Германии, что иногда чувствую себя мигрантом в собственной стране. Она ответила, что все это глупости и абсолютно несравнимые вещи. Я действительно тогда ляпнул глупость?
Вы высказали то, что ощущают многие восточные немцы, и ничего глупого здесь нет. Ваша коллега так отреагировала, потому что не хотела, чтобы вы сравнивали себя с людьми, которые прожили в Германии уже шесть десятков лет, и несмотря на это каждый день сталкиваются с проявлениями расизма. Негодование вашей коллеги понятно, но ощущение утраты родины и невозможности полноценной интеграции в общество хорошо знакомо как восточным немцам, так и многим давно живущим здесь мигрантам и их детям.
Чем обусловлено такое сходство?
Восточные немцы — в известном смысле тоже мигранты: мигранты покидают свою родину, а в случае с восточными немцами родина сама покинула их. Это запустило в их сознании схожие процессы, например, стремление к приукрашиванию своих воспоминаний. K идеализации прошлого — как и к чувству стыда за свое происхождение — склонны и многие мигранты. Интеграция осложнена еще из-за того, что людям не хватает признания.
Даже претензии порой предъявляются одинаковые.
Верно. И турок, и итальянцев, и восточных немцев западные немцы часто обвиняют в том, что те так и не научились нормально работать. То же самое с реакцией на разговоры о неравенстве. Если эту тему поднимает восточный немец, то он превращается в «нытика», а если мигрант — то «он встал в позу жертвы». Похожи и упреки в нежелании интегрироваться, в социальном иждивенчестве и в безбедной жизни за счет других граждан — вплоть до обвинений в неприспособленности к демократии.
Интеграция осложнена еще из-за того, что людям не хватает признания.
Есть ли среди ваших друзей и коллег те, кто считает, что не стоит заниматься исследованием проблем восточных немцев, ведь мигранты и так дают достаточно материала для изучения?
Нет, напротив, они тоже понимают, что ситуация схожая. И, кроме того, политических изменений может добиться только сильный стратегический альянс — например, объединение социальных групп, которые на себе ощущают неравенство при распределении общественных благ. Подобный постмигрантский альянс мог бы побороться за равенство для всех членов общества.
Меньшинства зачастую не сотрудничают, а соперничают между собой: например, у многих мигрантов сложилось впечатление, что после объединения Германии восточные немцы получили значительно больше привилегий.
Это в первую очередь берлинский феномен потому что здесь восточные немцы и берлинцы с мигрантскими корнями особенно тесно соприкасаются друг с другом. Но вы, конечно, правы: каждая из этих социальных групп пытается отчасти компенсировать свою стигматизацию за счет принижения другой. При этом мигранты оказываются в заведомо проигрышной позиции, потому что не могут оперировать аргументом о национальной идентичности.
В последнее время все чаще говорится о том, что к мнению восточных немцев следует, наконец, прислушаться. Но, собственно говоря, почему это нужно делать? Ведь большинство жителей Восточной Германии, судя по всему, тоже не горит желанием вникать в нужды мигрантов и беженцев?
Не уверена, что таких граждан и вправду большинство, однако до сих пор практически никто не пытался наладить коммуникацию между мигрантами и восточными немцами. При этом постоянно говорить о том, что восточные немцы — праворадикалы, очень опасно: в научных работах об антимусульманских движениях ясно показано, к каким последствиям приводит перенос позиции меньшинства на всю социальную группу.
До сих пор практически никто не пытался наладить коммуникацию между мигрантами и восточными немцами.
И что это за последствия?
Культивируя представление о Восточной Германии как оплоте расизма, мы воздействуем и на тех жителей Востока, которые расистами не являются. И в какой-то момент они вдруг тоже занимают оборонительную позицию — как это было в случае с мусульманами.
Мусульмане стали оправдывать террор?
Нет, они возмутились тем, что их стригут под одну гребенку, и стали защищать религию, которая раньше была для многих не столь уж важной. Их возмущение стало отправной точкой для формирования мусульманской идентичности. Аналогичные чувства сейчас становятся основой и новой восточногерманской идентичности. Я недавно прогуливалась с соседкой, она выросла в Дрездене…
…ну да, Дрезден, все понятно…
…да-да, она выросла в Дрездене, защитила в ГДР диссертацию о феминизме, но после объединения Германии уехала, вышла замуж и теперь живет в Баварии. Абсолютно западная немка по своей сути. И вот она мне призналась, что ей впервые в жизни захотелось проголосовать за «Левых». Раньше это было немыслимо, эта партия у нее ассоциировалась с диктатурой, но характер сегодняшней дискуссии о восточных немцах возмущает её. Она воспринимает все эти разговоры как коллективное унижение.
С недавних пор я все чаще слышу подобное от своих земляков.
Я ей сразу сказала, что если она об этом заявит открыто, то все будут говорить: «Это все из-за того, что ты из Дрездена и не хочешь признавать, что там много расистов». То же самое всегда происходит, когда мы [граждане Германии мусульманского происхождения – прим.ред.] указываем на то, что выпады в сторону ислама имеют расистский характер. В ответ нам говорят, что мы просто хотим защитить своих, и спрашивают: «Может быть, вы еще скажете, что в исламе нет ничего антисемитского»?
Расистские настроения разделяют далеко не все, а вот то, как эту ситуацию освещают в обществе, влияет, действительно, на всех.
И как вы реагируете?
Я спрашиваю, в свою очередь: «Разве одно как-то связано с другим?». Я не пытаюсь отрицать, что среди мусульман распространены антисемитские настроения, а моя подруга не пытается отрицать, что в Восточной Германии существует расизм. Она просто хочет сказать, что расистские настроения разделяют далеко не все, а вот то, как эту ситуацию освещают в обществе, влияет, действительно, на всех.
Таким объяснениям я тоже не очень верю. Я вырос в той части Германии, где элиты всегда говорили: «У нас нет ультраправых радикалов, это общенемецкая проблема». Однако под этим они подразумевали «общенемецкая — значит, не наша».
Вы действительно полагаете, что критика бывшей ГДР все эти тридцать лет была конструктивной? Зачастую всё происходило так, будто цивилизованные люди разговаривают с дикарями, и неудивительно, что последние хотят снять с себя всякую ответственность. Но посмотрите – кто теперь борется с расизмом и неонацистскими объединениями?
Те же восточные немцы.
Вот именно — гражданские инициативы и местные НКО. Они работают точно так же, как мусульманские женщины, которые объединяются, чтобы бороться с домашним насилием и вести профилактическую работу среди своих. Деятельность восточногерманских активистов нужно поддерживать. Объединив восточногерманский антинационалистический нарратив с критикой расизма и общественной дискриминации, можно добиться существенного прогресса в решении общественных проблем. Сейчас же действия многих либералов и левых контрпродуктивны.
Вы про каких левых?
Например, про представителей СДПГ и «Левой партии», которые трубят о том, что за женской и мигрантской повесткой все позабыли о классовой борьбе. Они демонстрируют презрение по отношению к космополитам в верхах, якобы оторванным от действительности, но не замечают, насколько подобное обвинение резонирует с антисемитским дискурсом о «безродных космополитах». Все это разделяет тех людей, которые могли бы вместе бороться против неравенства.
Борьбу с дискриминацией по полу и происхождению невозможно отделить от классовой борьбы
А что плохого в том, что члены СДПГ снова обратят свое внимание на рабочий класс?
Ничего, но вдумайтесь — кто сегодня составляет тот самый рабочий класс? Кто мало зарабатывает? В первую очередь — мигранты, потом восточные немцы и матери-одиночки. Борьбу с дискриминацией по полу и происхождению невозможно отделить от классовой борьбы, это популистский миф.
Вы только что сказали, что многие мигранты имеют рабочие специальности. Деиндустриализация Рурской области затронула мигрантские сообщества в такой же мере, как деиндустриализация Восточной Германии затронула ее жителей?
ФРГ привлекала рабочие руки из-за границы, а когда нужда в них отпала, то было сказано: «Пусть идут в сферу обслуживания». Эта попытка была заведомо обречена на провал хотя бы из-за отсутствия у этих людей нужных языковых навыков. Общество, тем не менее, объяснило неудачу нежеланием мигрантов искать работу. Ну а если кто-то не ищет работу, значит он не хочет интегрироваться.
Или просто ленив. Именно в этом моих родителей после объединения Германии часто обвиняли западные немцы. Я еще помню, как меня в детстве это обижало.
Да, плановая экономика была непродуктивной, но через эту призму западногерманское общество «исторических победителей» стало смотреть на самих восточных немцев: «Ну они же там на своей работе просто отбывали свои часы и ничего не делали!» До сих пор про людей на востоке страны говорят, что они работают непродуктивно, — как и про мигрантов.
Я всегда хотела быть немкой, а мои дети снова чувствуют себя иностранцами.
В юности мне очень хотелось защитить родителей от этих нападок: они казались мне такими слабыми и беззащитными перед лицом всего нового.
Ровно то же самое мы наблюдаем и у мигрантов. Их первое поколение приехало в страну без знания языка, без понимания того, как здесь устроена жизнь, но зато с готовностью много и хорошо трудиться. Второе поколение защищало своих родителей от нападок враждебного окружения, а сами родители пытались дать детям образование как шанс на лучшую жизнь. У кого-то это получилось, а у кого-то осталось несбыточной мечтой из-за нехватки связей и ресурсов.
А как дело обстоит сейчас?
Третье поколение вопрошает: «Ну и чего вы добились? Два поколения пахали как проклятые, а мы до сих пор на дне». Мой сын недавно сказал: «Мы, иностранцы». Я переспросила: «Иностранцы? У тебя какой паспорт?» Он ответил: «Немецкий». Я говорю: «Ну, тогда ты не иностранец». А он мне: «Нет, мама, у тебя на работе, в центре Берлина, это называют «иммигрантским происхождением». Мы как были иностранцами, так и остались». Знаете, я всегда хотела быть немкой, а мои дети снова чувствуют себя иностранцами.
Что же с нами происходит?
В обществе что-то бродит – отпор, сопротивление. Люди встают на оборонительные позиции.
Этого стоит бояться?
Этот отпор не обязательно должен быть антидемократичным, но он очень эмоционально заряжен и в очень большой степени основан на идентичности. Нам придется научиться работать с этим протестом, прислушаться к общественным настроениям, убрать из них всю накопившуюся ненависть, а потом попробовать что-то поменять, чтобы положить конец многолетней дискриминации и социальной изоляции.
Увидим ли мы подобный отпор в Восточной Германии?
Кое-где она уже наблюдается, но параллельно с этим будут возникать объединения и организации с конструктивной позицией, как это было в случае с мусульманами в Германии. Я продолжаю утверждать, что нам нужны новые стратегические альянсы. В одиночку выиграть битву за равенство невозможно.