«Наша культура зациклилась на смерти»

Жизнь современного западного человека связана с непрерывным ускорением. С каждым годом ему приходится все быстрее производить, все быстрее потреблять, все эффективнее управлять своим временем, своими чувствами и даже своим телом. «Быстрее — выше — сильнее» — старый спортивный лозунг подчинил себе сегодня все: не только рабочее, но и свободное время; не только деловые, но и интимные отношения — семейные, любовные, дружеские. Мы стремимся выжать максимум из каждого прожитого мгновения, потому что надеемся, что это сделает нас счастливее, — но этого не происходит. Напротив, одной из самых главных эмоций современности сделался страх «не успеть хотя бы что-то успеть».

По мнению немецкого социолога Хартмута Розы, постоянное ускорение ведет к трем типам кризиса. Первый — экологический: природа не успевает справляться со всеми отходами человеческой деятельности, ее ограниченные ресурсы не могут обеспечить неограниченный экономический рост. Второй тип кризиса — политический — связан с тем, что требующие времени и отладки демократические процессы в «ускорившихся» обществах выглядят неэффективными и устаревшими. И наконец, сами люди, непрерывно стремящиеся к самооптимизации, испытывают психологический кризис — эмоциональное выгорание, депрессию, хроническую тревожность.

Пандемия коронавируса сорвала стоп-кран. Выпав из повседневного ритма больших скоростей, и отдельные люди, и целые общества оказались вынуждены переосмыслить смысл собственной жизни и спросить себя: «А куда мы, собственно, так торопимся?» В интервью радиостанции Deutschlandfunk Хартмут Роза, профессор университета Фридриха Шиллера в Йене, рассказывает о том, какие выводы мы можем сделать из «коронакризиса», и о том, какие социальные процессы определили ход этого кризиса на Западе.

Что с нами происходит сейчас, во время пандемии коронавируса? Какой мы приобретаем опыт?

Мы приобретаем очень своеобразный, наверное, даже уникальный опыт. Он идет вразрез с нашим привычным ежедневным стремлением к полному контролю над обстоятельствами. Мы хотим контролировать все на свете и самыми разными способами: научными исследованиями, экономическими мерами, политическим управлением. И вдруг мы оказались на неизведанной территории. Множество вещей стали для нас попросту недоступны. Мы не можем поехать в отпуск, не можем отпраздновать свадьбу или юбилей. Командировка отменяется, футбольный матч не состоится. Мир, в котором мы живем, стал для нас недоступен, недостижим и, главное, непредсказуем. 

Мы ведь действительно сумели подчинить себе силы природы и ее ресурсы. Даже стихией научились управлять. Но все еще боимся, что эти покоренные стихии нападут со спины. Взять климат: мы явно не в силах разобраться и справиться с происходящим — а пока будем разбираться, на нас обрушатся угрозы совершенно непредсказуемого масштаба. То же и с политикой: никто не мог ни предсказать, ни просчитать такие события, как «Брекзит», пошедшие вразнос финансовые рынки или избрание Трампа президентом США. 
С проблемами поменьше мы справляемся ничуть не лучше. Например, вот сейчас выпускники гимназий сдают экзамены на аттестат зрелости. И перед ними стоит задача: выбрать лучший вариант дальнейшего обучения. Но возможных специальностей 19 тысяч, и выбор становится невероятно затруднительным. Это повседневность позднего модерна: всякое переживание становится неподконтрольным и непредсказуемым. «Корона» все это предельно заострила. 

Люди эпохи модерна стремятся полностью управлять и контролировать [природу, жизнь]. Почему это для нас так важно?

В этом мы видим самую суть успешной жизни — возможность распоряжаться тем, что нас окружает. Для меня это одна из форм отношений с миром. Люди постоянно имеют дело с внешним миром, во многом привлекательным и манящим — но в то же время скрывающим множество опасных и непредсказуемых вещей.

Несколько веков назад, когда началась эпоха, которую мы называем Новым временем, сложилось представление о достойной жизни. Оно предполагает, что твоя жизнь тем лучше, чем большее пространство в окружающем мире ты можешь охватить и подчинить своей воле — систематически и под постоянным контролем, разумеется. И вот, куда бы мы ни направили свое внимание и свой интерес, мы охватываем все новые фрагменты вселенной, осваиваем их экономически, находя для этого деньги, силы, технические возможности. 

Например, можно купить билет в полярный круиз и гарантированно увидеть Полярное сияние. Организаторы обязуются вам его предоставить. Если же Полярного сияния не будет — можете требовать неустойку и даже подать на турфирму в суд. Эта форма контакта с миром делает ставку на полную подконтрольность и управляемость. Я называю это «парадигмой полного подчинения».

Это как-то связано с нашим восприятием мира как чего-то враждебного и даже агрессивного?

Да, но тут, думаю, скорее обратная зависимость. Мы желаем систематически осваивать вселенную, исследовать ее, пронизывать насквозь: наши телескопы проникают все дальше в космос, а наши микроскопы — все глубже в материю. Вся наша техника обещает, что мы будем жить легче, приятнее, лучше. Мы сделали это и нашей экономической программой. Мы вынуждены постоянно наращивать объемы — каждый год нам нужно выпустить больше продуктов, распределить больше благ, больше потреблять. Навязанная потребность в постоянном росте, институционализированная обязанность расти требуют от нас агрессивного отношения к миру. 

Это можно видеть вообще на всех уровнях: так, наше отношение к природе агрессивно. Это напрямую связано с программой подчинения окружающего мира нашим нуждам: мы добиваемся большего контроля над природой, чтобы ею пользоваться, а тем временем отравляем ее. Тут и возникает опасность, что природа повернется против нас. 

Такие же агрессивные отношения можно наблюдать и в политике. В политической, социальной жизни, во взаимодействии с другими людьми мы тоже видим, что не так легко поставить мир себе на службу, — другие этому сопротивляются. В последние годы это хорошо показывают инструменты эмпирического изучения общества: градус враждебности ко всем, кто придерживается не схожих с нашими политических взглядов, постоянно растет. 

Мы можем любить только то, что нам не полностью подвластно

То есть в конечном счете чем больше мы стараемся подчинить окружающий мир своей воле, тем больше несчастья это нам приносит?

По-моему, это такой парадоксальный побочный эффект: то, что я себе полностью подчинил, стоит и смотрит на меня немо и отчужденно. Я написал об этом небольшую книгу под названием «Неподвластность» («Unverfügbarkeit»), в которой пытался показать, что переживание счастья случается с нами всегда перед лицом чего-то, что нам не принадлежит, чем мы не распоряжаемся. Во всяком случае, жизнь — по крайней мере, успешная жизнь — всегда проходит на грани между подвластным и неподвластным. 

Это становится хорошо понятно на примере социальных или личных отношений. Мы ведь можем любить людей — точнее, какого-то человека — лишь тогда, когда он не полностью в нашей власти, когда он не совсем в нашем распоряжении. То, что возникает между двумя людьми, жизнеспособно потому, что другой всегда ускользает, отвечая или действуя всегда по-новому, всегда иначе. Это распространяется почти на все. 

Книга держит нас в своей власти до тех пор, пока в ней остается что-то, чего мы еще не поняли, не узнали, не постигли. Мне кажется, можно утверждать, что мир полностью нам подконтрольный был бы мертв и безгласен. Хуже того: в какой-то момент программа полного подчинения у нас за спиной делает коварный кульбит — и сама порождает хаос и бесконтрольность. Неподвластность возвращается к нам в образе разъяренного чудовища. Вот тут-то мы и получаем такую неподконтрольность, как в случае с коронавирусом — с этим монстром нам не совладать, не войти в резонанс, он не несет ничего, кроме опасности. 

Вы упомянули резонанс — одно из центральных понятий в ваших теориях. Не могли бы вы немного разъяснить это понятие — что оно для вас означает?

Для нас нормально существовать в рамках программы — институционализированной программы, — которая вся нацелена на подчинение. Мы постоянно как бы подняты по тревоге: требуется срочно что-то закончить, вычеркнуть из списка дел. У каждого есть работа, на работе — тысяча заданий. Я должен купить то, выбросить это. Я должен что-то объявить, заявить, разъяснить, должен ответить такому-то и так далее. Это значит, что мы постоянно действуем в модусе навязывания контроля, я иногда обозначаю его как модус «управления повседневностью из отчаяния». Это, конечно, агрессивная позиция по отношению к миру. Здесь нас мало что действительно трогает, редко нам удается почувствовать себя живыми, мало что может нас изменить. 

Но всем нам знаком и другой модус, мы по нему тоскуем. Это модус резонанса, в котором нас вдруг что-то действительно трогает. Это может быть что-то увиденное нами, какой-то ландшафт или встреченный человек, мелодия, коснувшаяся слуха, или идея, которая нас внезапно захватывает и волнует. 

Это и есть моменты резонанса, но этим дело не ограничивается. Резонанс происходит, когда мы отвечаем, вступаем с человеком или вещью, тронувшими нас, во взаимодействие. Именно так в нас происходят изменения. Но что здесь самое главное — обязательно есть элемент неподвластности. Что-то, чего нельзя просто купить. Мы стараемся: покупаем билеты на концерт или бронируем путешествие. Но мы не знаем, удастся ли нам в результате пережить минуту резонанса. А если это и случится, если получится войти в резонанс — чаще всего невозможно угадать, к чему это приведет. Потому-то эта логика резонанса всегда находится в сложных отношениях — иногда даже напрямую противоречит — логике постоянного роста или логике постоянной доступности. 

Все, о чем вы говорите, в негативном преломлении можно отнести к пандемии. Ведь это тоже сильно затрагивает всех нас, мы на это реагируем, это нас меняет. Можно ли считать это опытом негативного резонанса?

Нет, я бы не стал описывать это как резонанс, хотя бы потому, что от вируса мы, как правило, стараемся закрыться. Социальная дистанция здесь очень показательна. 

Мы не хотим, чтобы нас это коснулось, мы всеми средствами пытаемся предотвратить контакт. Если прикосновение неизбежно, если оно произошло — мы стараемся прервать его как можно быстрее, немедленно от него избавиться. Это скорее отношение отталкивания, отношение отвращения и отвержения. Оно порождает недоверие к миру, ведет к тому, что мы замыкаемся, воспринимаем любого другого, приближающегося к нам, как опасность. Да и весь мир снова представляется полным рисков: неизвестно, что висит в воздухе, не заражен ли этот воздух, не заражена ли дверная ручка или брошенный мне мячик. Эти отношения недоверия, это осадное положение — не тот резонанс, который ведет к открытию и к преображению. 

Религия может помочь найти смысл, но не может объяснить причины

Можно рассуждать и так: в такие времена, как наше, когда мы живем в ситуации огромной неопределенности, когда, как вы сказали, люди замыкаются в себе и резонанс не возникает, — тогда «инстанции», отвечающие за взаимодействие с неподконтрольным и недостижимым, могут приобрести большое значение. Я сейчас говорю о религиях. Какую роль они могут сыграть во времена «короны»? На что они способны?

У религий может быть такая важная функция: они помогают наполнить смыслом все неподконтрольное, контингентное, с которым мы имеем дело. Людям все время приходится справляться с контингентным — то есть с принципиально произвольными событиями, у которых нет объяснения. Религии могут помочь найти в болезни, вирусе — промысел, пережить это как судьбу, предопределение. 
Религия может помочь пережить опыт экзистенциального резонанса, почувствовать, что я в своей жизни нахожусь с другими в отношениях, предполагающих ответ. В религии тот Другой, от которого ожидают ответа, — это, конечно, как правило, Бог. Бог есть высшее проявление такой инстанции: нечто, что нас слышит, видит и отвечает нам в такой форме, которая именно что не в нашей власти. 

У религий всегда были свои способы работать с неподконтрольностью. Не следует стремиться получить полный контроль над своей жизнью — потому что есть вера, есть отношения ответа, они по ту сторону всего, что я мог бы себе подчинить. Религия может быть важным культурным ресурсом, идейным ресурсом, но еще и ресурсом, у которого есть свой арсенал средств — молитва, песнопения, религиозные гимны, другие практики. Практики осознанности, например, тоже могут быть наполнены религиозным содержанием. Они представляют собой попытки войти в переживание экзистенциального, вертикального резонанса. 

Как вы думаете, почему в эти кризисные времена мы так мало слышим о религиозных общинах? Казалось бы, именно сейчас пробил их час?

Думаю, потому, что здесь идет речь о вещах, которые очевидно имеют биологическое, медицинское, вирусологическое объяснение. Слишком опасно пытаться толковать эти явления с помощью теологических или религиозных понятий в том виде, в котором они нам даны традицией, — например, пытаться увидеть в вирусе нечто посланное свыше.

Да и не религий это дело. Наши представления о мире ушли слишком далеко. Явления, с которыми мы столкнулись, лишь очень отдаленно подлежат религиозному осмыслению. Дискурс, который сейчас распространяется в обществе, представляет собой скорее паническую реакцию на феномен неподконтрольности, ведь мы действительно столкнулись с полной потерей управления. И мы всем обществом стараемся вернуть себе контроль: найти вакцину, или лекарство, или хотя бы политические механизмы управления — социальную дистанцию или что-то подобное, — лишь бы только опять подчинить себе вирус. 

Не думаю, что религия может или должна предлагать какие-то стратегии или способы противодействия. Но она может стать голосом, который напомнит нам о том, как соотносятся контроль и неподконтрольность.

Не уверен, что долгая жизнь — это окончательный ответ

Изменила ли пандемия наше отношение к смерти и умиранию?

Во всяком случае, заставила снова о них задуматься. Я согласен со всеми, кто говорил, что неправильно сопоставлять ценность человеческой жизни с, предположим, экономическими интересами, чтобы в какой-то момент сказать: «Ну вот, начиная с такой-то отметки жизнь человека не так уж и дорого стоит». Это было бы абсолютно неправильно. Думаю, что нам необходима рефлексия о том, что есть для нас жизнь и что делает ее достойной.

Я действительно ощущаю необходимость такой рефлексии, ведь этот вопрос совсем непрост. Мы сделали проблему достойной жизни частным делом каждого, сказав: «Пусть каждый решает за себя». Пока что получилось так, что на первое место вышла продолжительность жизни. Жить нужно как можно дольше. А я не уверен, что это окончательный ответ. 

Следовало бы еще раз хорошо подумать, что такое жизнь долгая, а что — достойная. Наша культура, бросившая все силы на то, чтобы обеспечить долголетие, на самом деле сосредоточилась на смерти, этом последнем пределе, последнем бастионе неподвластности. И хотя мы вроде бы все время говорим о жизни, стоит спросить себя: «Не превратилась ли наша культура в культуру смерти?» Ведь мы не можем отвести глаз от этого последнего предела, который мы отрицаем, вытесняем и стараемся отодвинуть как можно дальше.

Какие уроки мы можем извлечь из «коронакризиса»? Многие из нас сидели дома, придерживались ограничений и нашли время подумать о жизни и своих жизненных ценностях. Можем ли мы вообще чему-то научиться? Изменится ли что-то в нашей жизни?

Думаю, что каждый человек приобрел индивидуальный опыт жизни с самим собой. Возможно, многие иллюзии разрушились, потому что мы всегда связываем с будущим некие надежды на резонанс. 

Большинство из нас живет надеждой — а возможно, иллюзией, — что вот когда-то будет больше времени и наконец можно будет научиться играть на фортепьяно или заняться садоводством. Сейчас внезапно наконец-то нашлось время засесть за ноты или завести садик — и что же многие поняли? «Не так-то это и прекрасно, как я мечтал». Что мы видим: нельзя просто по щелчку поменять собственный модус отношений с миром, способ взаимодействия с ним и наше место в нем. 

И все же я думаю, что мы можем коллективно научиться чему-то, возможно, действительно хорошему. Последние десятилетия мы провели в состоянии политической недееспособности. Лучший пример — климатический кризис, по которому мы давно пришли к довольно широкому консенсусу: дальнейшее бездействие невозможно, необходимо что-то предпринимать. Сейчас мы увидели, как это может быть: политические решения принимаются решительно и быстро, всего за несколько недель, и даже до наступления катастрофы. Не вирус же привязал самолеты к земле, не дал им взлетать. Мы оказались способны к политическому действию — если есть решимость, если достаточно сильна политическая воля. 

Поэтому я надеюсь, что мы вынесем из кризиса двойной политический урок. Во-первых, мы могли бы так же эффективно противодействовать и другим кризисам: как климатическому, так и растущему глобальному социальному неравенству, которое достигло поистине ужасающих масштабов.

Во-вторых, нам все-таки очень нужно сильное, дееспособное государство, которое в конечном счете стоит выше законов экономики. Думаю, мы можем переосмыслить, что именно для нас жизненно необходимо, системообразующе. Под системообразующим следует понимать не то, что нужно для поддержания на плаву финансовых рынков, а то, что нужно и важно для поддержания достойной жизни. Здесь нам еще предстоят дискуссии в глобальном масштабе. 

Weitere Themen

Любовь к ближнему: как христианские церкви Германии помогают беженцам

Бистро #5: Карантин и права человека

Генрих Холтгреве — Фотохроники карантина

Немецкие «друзья Путина» против карантина

«Жизнь — это вопрос не только биологии»

Как крайне правые пользуются эпидемией


Опубликовано

в

от

Метки: