дekoder | DEKODER

Journalismus aus Russland und Belarus in deutscher Übersetzung

  • Больше ни «правых», ни «левых»

    Больше ни «правых», ни «левых»

    Важным симптомом и одновременно причиной кризиса демократии на Западе часть наблюдателей считает размывание границ между старыми правыми и левыми партиями. Они с тревогой отмечают, что избирателю все труднее разобраться в нюансах программных различий христианских демократов и социал-демократов в Германии или консерваторов и лейбористов в Великобритании. Это ведет к подъему таких сил, как «Альтернатива для Германии», и фигур, подобных Дональду Трампу, способных вернуть политике если не идеологическую, то хотя бы риторическую ясность. Соответственно, выход из кризиса многие видят в том, чтобы традиционные партии тем или иным образом вернули собственную политическую идентичность — а вместе с ней и привычную конкуренцию правых и левых сил, хорошо знакомую послевоенной Европе.

    У профессора университета Франкфурта-на-Одере Андреаса Реквица, автора книги «Конец иллюзий. Политика, экономика и культура в эпоху позднего модерна» (Das Ende der Illusionen. Politik, Ökonomie und Kultur in der Spätmoderne), другой взгляд на эти процессы. С его точки зрения, деление на правых и левых, кажущееся таким логичным и разумным, что отход от него воспринимается как кризис, изжило себя в исторической перспективе. Политическое развитие он видит не в возврате к «старым-добрым временам», а в поиске новых форм либерализма, который сочетал бы в себе привычную открытость и навыки регулирования. 

    Эта идея, которая может показаться не слишком прорывной, может дать импульс для нового политического языка, на котором обсуждались бы не старые описательные клише («левые», «правые»), а реальные сегодняшние проблемы. Эти идеи он развивает в колонке для журнала taz FUTURZWEI.

    Условное деление политического спектра на «левых» и «правых» оформилось еще во времена Французской революции и используется до сих пор. Но для понимания политической истории Запада после 1945 года и для анализа вызовов современности такого деления явно недостаточно. Я исхожу из другой предпосылки: по-настоящему глубокие политические преобразования были и остаются более фундаментальными и насквозь пересекают это разделение на правых и левых.

    Подобно научным парадигмам Томаса Куна, существуют и политические парадигмы, сменяющие друг друга. Политическая парадигма — это общие рамки понимания того, как устроена политическая конфигурация общества; и в каждый момент времени такая парадигма, как правило, охватывает весь политический спектр от лево- до правоцентристского. Однажды установившись, она может сохраняться десятилетиями и восприниматься как единственная возможная. Изменение такой парадигмы — всегда серьезная глубинная трансформация, поскольку при этом меняются фундаментальные представления об общественном порядке и политических механизмах — как на левом, так и на правом фланге.

    Если смотреть на развитие политики с более далекой дистанции, видно, что начиная с середины XX века существовали только две крупные политические парадигмы, а сейчас мы, по-видимому, находимся в эпицентре их очередной смены. Сначала действовала парадигма регулирования — от корпоративизма «Нового курса» Рузвельта до «сформированного общества» в Германии и «Великого общества» в США. Все это рухнуло в 1970-е годы, и на смену пришла парадигма либерального, открытого для глобализации динамичного развития — от неолиберализма до левого либерализма. Но что же будет теперь, когда и эта парадигма оказалась в кризисе? Появится ли новая, но иначе ориентированная парадигма регулирования? Это открытый вопрос.

    Регулирование или динамизация

    Итак, по-настоящему важно для понимания политического действия в последние десятилетия не деление на правых и левых, а различие между парадигмами регулирования и динамизации. Политика может реагировать на общественные изменения двумя способами. Если социальная динамика слишком активна, если обществу угрожает аномия и неравенство, возможно вмешательство в социальные процессы и попытка с помощью регулирующих мер установить более строгий порядок… Таков принцип парадигмы регулирования.

    Если же общественное развитие, напротив, идет слишком медленно, политика может стимулировать социальную динамику, способствовать активизации рыночных сил, индивидуальных интересов и стремлений, технического прогресса. Такая политика проводится в парадигме динамизации.

    Парадигмы возникают не произвольно, а в качестве реакции на соответствующие исторические кризисы: так, на кризисы динамизации ответом часто становится парадигма регулирования, а на кризис чрезмерной зарегулированности — парадигма динамизации. Сама по себе парадигма не может быть ни хорошей, ни плохой. Все зависит от того, когда ей удается совершить некий прорыв в мышлении. 

    Реакция на исторические кризисы

    Все это четко просматривается в политической истории. В 1930-е годы западные индустриальные общества оказались в гигантском кризисе динамизации: крах биржи, массовая безработица, городская аномия и даже тенденции, ведущие к гражданским войнам. Тоталитарной реакцией, обещавшей быстро разобраться с подобной динамикой, стал национал-социализм. Но и в странах демократического спектра реагировали в духе парадигмы регулирования, направленной на обуздание капитализма и предотвращение культурной аномии: сюда относятся и «Новый курс» Рузвельта, и скандинавское социал-демократическое государство всеобщего благоденствия, так называемый «народный дом», и «сформированное общество» христианских демократов, и даже индикативное планирование при Де Голле как форма умеренной плановой экономики. Таким образом, существовали как прогрессивные, так и консервативные версии парадигмы регулирования, однако сама необходимость такого регулирования на национальном уровне была в равной степени очевидна и правым, и левым. Причем это регулирование касалось как социально-экономической сферы (кейнсианство, социальное государство и пр.), так и культуры («Народный дом», «сформированное общество»).

    В 1970-х годах парадигму регулирования постиг фундаментальный кризис, как социально-экономический, так и социально-культурный. Национальное экономическое регулирование в индустриальных обществах достигло своих пределов, появились первые признаки постиндустриального общества и глобализации, в экономике началась стагнация, и после нефтяного кризиса 1973 года характерными явлениями стали инфляция, безработица и рост долгов. В то же время после протестного движения 1968 года очевидной стала неудовлетворенность многих — особенно образованной молодежи — конформизмом нивелированного общества среднего класса. Сочетание этих компонентов привело к всеобъемлющему кризису чрезмерного регулирования.

    В качестве политической реакции на этот кризис начиная с 1980-х годов зародилась новая парадигма динамизации. Во главу угла было поставлено дерегулирование экономики и социокультурной сферы, повсюду доминировал новый либерализм. В парадигме динамизации тоже есть правые и левые элементы, а кроме того, социально-экономический и социокультурный аспекты. Безусловно, в центре социально-экономической политики стоит столь часто упоминаемый неолиберализм: на смену национальному «управляющему» государству приходит конкурентное государство, участвующее в соревновании на глобальном рынке; в арсенале его инструментов — содействие экономической глобализации и демонтаж государства всеобщего благосостояния. Другое крыло парадигмы либеральной динамизации представляет левый либерализм: демонтаж гендерных иерархий, укрепление прав личности, содействие миграции и культурному разнообразию — так государство поощряет отход от конформизма и однородности нивелированного общества среднего класса.

    Великое общество 2.0

    Очевидно, что после 2010 года эта парадигма динамизации также достигла своих пределов. В социально-экономическом развитии на первый план вышли темные стороны нерегулируемых рынков, неолиберальное пренебрежение государственной инфраструктурой и обострение социального неравенства между сверхбогатым классом и прекариатом. На социокультурном уровне нерегулируемые стремления и претензии отдельных лиц и групп сделали гражданский консенсус общества чрезвычайно хрупким, и не ограниченная никакими правилами коммуникация в интернете здесь лишь верхушка айсберга. В сфере экологии же постоянно растущее глобальное потребление, не учитывающее издержки для природы, уже привело к изменению климата. Налицо признаки кризиса такой чрезмерной динамизации. Важно при этом, что кризис многоуровневый: в то время как левые критикуют издержки неолиберализма, коммунитаристы следят за кризисом культуры, а экологи привлекают внимание к проблемам климата, необходимо понимать, что все эти три аспекта структурно взаимосвязаны.

    Сравнительный исторический анализ также показывает, что политическая реакция на кризис чрезмерной динамизации не может ограничиваться одним только креном вправо или влево. Да и как это возможно? О левой или правой политике в какой именно сфере могла бы идти речь? Ответом на кризис должно быть, скорее, перераспределение равновесия между упорядочиванием и динамикой, то есть смена парадигмы в сторону новой парадигмы регулирования.

    Однако эта новая парадигма не может заключаться в простом копировании корпоративизма 
1950-1960-х годов, поскольку социальные условия уже изменились. За либерализмом динамизации последних десятилетий мог бы — и даже должен бы — последовать некий «укорененный либерализм». Кажется, что нужна политика, которая в целях нового регулирования сможет заключить безудержную динамику — рынков, индивидуальных желаний и идентичностей, неэкологичного потребления — в определенные социальные, культурные, государственные и общественные рамки. Своего рода «Великое общество 2.0». Для формирования убедительной и эффективной парадигмы такой регулятивный либерализм обязан соединять в себе оба элемента. Он должен реагировать одновременно на экономический, культурный и экологический кризис чрезмерной динамизации: поддержание государственной инфраструктуры и снижение социального неравенства, защита основных культурных ценностей и открытость культуры, экологичное регулирование энергетики и развитие транспорта — не должны противопоставляться друг другу.

    Деление на левых и правых становится второстепенным

    С другой стороны, в отличие от корпоративизма послевоенного времени, социальная реальность начала XXI века — это глобальная экономика, постиндустриальное общество и плюралистическая многонациональная культура. Поэтому возврат к фантазиям о национальном принципе управления невозможен. Гораздо важнее задуматься о включении достижений, сделанных в рамках парадигмы динамизации, — таких как признание гетерогенности и индивидуальности, постижение глобальной структуры экономики — в новый укорененный либерализм. Именно это отличает его от популизма (прежде всего правого), который не случайно сформировался сейчас, будучи такой же реакцией на кризис чрезмерной динамизации: в популизме государственное регулирование оборачивается фантазиями о нелиберальной закрытости общества, а укорененный либерализм ставит задачу регулирования не вопреки динамике экономик и культур позднего модерна, а внутри нее. 

    Как именно должна быть оформлена эта либеральная парадигма регулирования — вот в этом вопросе уже действительно будут играть роль различия между левым/прогрессивным и правым/консервативным. Прогрессивный либерализм включения будет развивать государственную инфраструктуру (жилье, образование и пр.) для всех, сделает ставку на универсальные культурные ценности и на более ответственное обращение с проблемой изменения климата, чем это может себе позволить «сострадательный консерватизм».

    В любом случае, последствия смены политических парадигм в первой трети XXI века окажутся столь серьезными, что деление на левых и правых отойдет на второй план.

  • «Церковь должна обозначить границы допустимого»

    «Церковь должна обозначить границы допустимого»

    Как должно относиться к правым популистам общество, исповедующее демократические ценности? Следует ли вступать с ними в открытую дискуссию, а значит, предоставлять им трибуну – или же лучше последовательно бойкотировать их мнение? Этот вопрос постоянно должны решать респектабельные немецкие СМИ; после попадания партии «Альтернатива для Германии» (АдГ) в Бундестаг он стал только сложнее, хотя многие по-прежнему выбирают путь бойкота.


    Церковной среде игнорировать правых еще труднее, поскольку они нередко постулируют себя в качестве защитников тех же «традиционных» ценностей, что и христианство, – гетеросексуальной семьи, привычных гендерных ролей. И зачастую это не какая-то внешняя по отношению к церкви среда, а ее собственные прихожане. Как вести с ними диалог, не легитимизирруя антиисламизм и гомофобию? И как не оттолкнуть от себя, рискуя еще сильнее уменьшить свое влияние на немецкое общество?


    За этими вопросами – сложная история немецких церквей в последнее столетие. После падения нацизма новая немецкая идентичность во многом формировалась именно внутри христианских общин – не случайно правящая партия Германии носит название «Христианско-демократический союз». Но до этого значительная часть христианских иерархов неплохо уживались с гитлеровским режимом, а то и активно поддерживали его.


    О том, как сегодня церковь решает политические проблемы в своей среде, в интервью Deutschlandfunk рассуждает Вольфганг Шредер, профессор политологии и соавтор исследования о влиянии и проникновении крайне правых в гражданское общество Германии. В этой большой работе речь идет о том, как правопопулистские идеи внедряются в различные социокультурные круги: в профсоюзы, в сферу социального обслуживания, в любительский спорт. В главе, посвященной церкви, особое внимание уделено группе «Христиане в АдГ», которая стремится инструментализировать христианские ценности в собственных интересах и подорвать влияние умеренных церковных лидеров.

    Господин Шредер, правые партии и правые популисты часто называют себя «спасителями западной христианской цивилизации». Исходя из результатов вашего исследования, что общего может быть у главных немецких церквей с правыми популистами?

    Перечислить можно многое. Начать хотя бы с антиисламизма, который играет очень важную роль. Христианские конфессии традиционно исходят из того, что именно они обладают монополией на бога и истину, а это, естественно, не оставляет места исламу.

    Далее – представление о том, что общество построено вокруг брака и семьи, что аборт – преступление перед богом, а идеи равноправия противоречат божественным представлениям о сосуществовании полов.

    И, наконец, в исторической перспективе – антисемитизм. Все это традиционный дискурс, который – и это нужно подчеркнуть особо – сегодня разделяется меньшинством, к нему принадлежит лишь некоторая часть консервативных католиков и протестантов.

    Вы только что упомянули консервативных христиан. Расскажите, пожалуйста, о тех группах в церкви, которые политически тяготеют к «новым правым».

    Если говорить об организациях, то это «Немецкий евангелический альянс», со стороны католиков – союз Opus Dei и Священническое братство святого Пия Х. С этими организациями связано множество групп интернет-активистов, например kath.net или idea. Получается достаточно пестрый набор. При этом, как я уже говорил, эти группы представляют маргинальные течения в обеих церквях, но тем не менее имеют определенное влияние. Их голоса слышны, когда случаются важные события, вызывающие общественный интерес, – например, церковные соборы.

    Вы говорили о христианских церквях, а как обстоят дела с другими конфессиями?

    Мы немного изучали еврейские сообщества в Германии, однако там подобных взглядов придерживаются лишь единицы. Легкость, с которой идеи правых популистов находят отклик в христианских конфессиях, не встречается в других религиозных сообществах. Это связано с тем, что правый популизм по своей природе направлен против других религиозных течений.

    «Взгляды ультраправых проникают вглубь религиозных сообществ – к простым верующим»

    Готовы ли вы, несколько обобщая, утверждать, что в христианских церквях существуют «религиозные правые»?

    Да, именно так. Существуют религиозные правые, считающие себя носителями «истинного христианства». Они придерживаются узкого понимания истины, божественного начала и общества, объединенного своей однородностью. Все это – питательная почва для правопопулистских течений, которые отвергают многообразное и плюралистическое демократическое общество, якобы «угрожающее сосуществованию людей».

    Насколько велико влияние этих групп внутри церквей?

    Они действительно занимают лишь маргинальное положение, однако их взгляды проникают в глубь религиозных сообществ – к простым верующим. Очень наглядно это проявилось в ходе дискуссий о беженцах [во время миграционного кризиса], когда эти группы усилили общий скепсис относительно расширения программы по приему мигрантов в Германии. Это, в свою очередь, привело к спорам, темы которых обычно далеки от церкви.

    Дело в том, что в 2015 году именно немецкие церкви, проповедующие любовь к ближнему, воплощали собой культуру интеграции. Церкви стали дружелюбным лицом всего общества.

    Однако в любой церкви, как и в обществе в целом, можно найти весь спектр мнений. В этом и состоит главный вопрос для церковного руководства: до каких пределов можно отстаивать свою позицию, не отторгая другие группы?

    Церковь теряет влияние на общество. С учетом этого обстоятельства, насколько эффективны усилия религиозных конфессий по борьбе с правыми идеями? Ведутся ли об этом серьезные дискуссии внутри церквей?

    С одной стороны, церкви являются носителями ценностей и защитниками идеалов справедливости, этики и человеколюбия, поэтому они обязаны привлекать внимание к подобным угрозам и отстаивать наше право жить вместе в мире и согласии, руководствуясь чувством любви к ближнему.


    С другой, некоторые группы верующих могут воспринять такие заявления как намерение церкви отторгнуть их. Это – одна из составляющих противостояния с консервативным крылом церкви, которому в значительной мере близки позиции партии «Альтернатива для Германии».

    В прошлом внутри церквей постоянно возникали споры о том, как относиться к АдГ, в частности, приглашать ли ее представителей на Кирхентаги. На днях появилась новость о том, что на предстоящий в следующем году экуменический кирхентаг представителей «Альтернативы» не пригласят. Как вы оцениваете эту стратегию?

    В этом-то и заключается дилемма, стоящая перед церковными иерархами: с одной стороны, они приветствуют диалог и интеграцию, а с другой – отвечая за сохранение ценностей, обязаны четко отделить себя от расизма, антисемитизма и дискриминации целых групп людей.


    В таких условиях поиск решения превращается в мучительный процесс, напоминающий хождение по тонкому льду. Причем универсальных рецептов здесь не существует – за исключением необходимости продолжать диалог. 
    Но церковь должна четко обозначить границы допустимого, иначе она потеряет доверие людей и перестанет быть защитницей ценностей и согласия в обществе.

    Читайте также

    «Мою работу практически не замечают»

    Обзор дискуссий №8: Новая этика или старая цензура?

    Любовь к ближнему: как христианские церкви Германии помогают беженцам

    «Брекзит»: европейский взгляд

    Пандемия — не повод молчать

    Как крайне правые пользуются эпидемией

  • Как вывести экономику из «коронакризиса»?

    Как вывести экономику из «коронакризиса»?

    Как малому и среднему бизнесу выжить в условиях пандемии и глобального карантина? Это трудная задача не только в России, но и в Германии. Многие отрасли экономики перешли на чрезвычайное положение: «Германия и немецкая экономика не переживали ничего подобного со времен Второй мировой войны», — заявил высокопоставленный представитель правительства в интервью газете DIE WELT

    Еще в начале карантина, весной 2020 года, правительство Германии начало выплачивать пособия частным предпринимателям: владельцам небольших магазинов, салонов красоты, кафе и других бизнесов, вынужденных закрыться на многие недели. Для фирм, в которых не более 10 работников, размер компенсации составил до 15 тысяч евро. Индивидуальные предприниматели, в том числе занятые в сфере культуры и искусства — музыканты, художники, переводчики, фотографы, — тоже получили одноразовые пособия размером до 9 тысяч евро на три месяца (это может быть даже больше, чем человек заработал бы в обычных условиях). Деньги предназначены в первую очередь для оплаты аренды помещений, взятого в лизинг оборудования и кредитов. 

    К спасению любимых кафе, парикмахерских, фотомастерских и клубов подключилось не только государство, но и обычные люди: весна 2020 года стала в Германии расцветом краудфандинговых платформ. Специальные компенсации были выплачены и работникам, вынужденным перейти на неполную форму занятости. Наконец, отдельные разовые пособия получили семьи с несовершеннолетними детьми: по 300 евро на ребенка. 

    Компенсации — это одна из попыток правительства Германии отреагировать на масштабный структурный шок, который пережила экономика. В чем его суть — и как его преодолевать, — спорят политики и эксперты. 

    Нынешний кризис, по единодушному мнению экспертов, отличает двойной шок — спроса и предложения. Это значит, что, с одной стороны, предприятия больше не могут вести свою обычную деятельность (резко снизилась доступность рабочей силы, в некоторых отраслях выросли производственные издержки), а потребители, с другой, перестают закупать товары и пользоваться услугами. В итоге экономика просто останавливается.

    Чтобы смягчить последствия экономического кризиса, правительство Германии приняло пакет стимулирующих мер на общую сумму 130 миллиардов евро — это больше трети всех расходов бюджета страны в 2020 году. На это и другие меры государственной помощи министерство финансов намерено взять кредиты на сумму 218,5 миллиарда евро — это самый высокий уровень нового долга за всю историю республики. Заемные средства пойдут на создание фонда спасения экономики, который поможет уберечь предприятия от банкротства и сохранит рабочие места. Из 130 миллиардов евро в 20 обойдется снижение НДС — главного из косвенных налогов. Цель — снизить цены и стимулировать потребительский спрос. Дешевле должны стать все товары длительного пользования вроде бытовой техники и компьютеров. 

    Все вместе подчинено задаче — снова запустить экономический механизм: чтобы предприятия снова производили, а потребители покупали их продукцию. Потраченные на это деньги должны конвертироваться в новые товары и инфраструктуру и вернуться государству в виде налогов. Но это теоретический расчет. На практике вложенные средства могут почти бесконечно обращаться на рынке, будучи ничем реально не обеспечены, — до тех пор, пока пузырь не лопнет.

    Именно поэтому в Германии разгорелся горячий спор о рекордном уровне долгов: некоторые экономисты даже опасаются, что дело закончится построением социализма. Другие считают, что стимулирующие меры помогут только самым богатым. 

    Чем недовольны либералы

    После введения новых стимулирующих мер долг Германии будет в пять раз выше, чем во время финансового кризиса 2008–2009 годов. Между тем уже тогда аналогичные способы оживления экономики подверглись жесткой критике, особенно в либеральных экономических кругах. С точки зрения либералов, к нему привело то, что политики тушили пожар предыдущего кризиса (краха доткомов в марте 2000-х) керосином. Стимулируя экономику, власти пробудили «алчность капитала» — всеобщее использование новых финансовых инструментов. Финансисты трансформировали их в кредиты и ценные бумаги, «секьюритизировали», переупаковали и торговали ими по всему миру. Согласно этой логике, государственные интервенции нарушают правила рынка и в итоге ставят финансовую систему на грань краха. 

    Кроме того, либеральные экономисты считают, что новые государственные заимствования сами по себе — проблема. С их точки зрения, чем ниже госдолг, тем справедливее отношения между поколениями: если проценты по выплате будут расти — значит, государству придется сокращать бюджетные расходы, и тогда за решение сегодняшних сиюминутных проблем расплачиваться придется детям и внукам.

    Бесплатный сыр?

    В прежние времена так называемый «черный ноль» — баланс расходов и доходов в бюджетной системе государства — был священной коровой германской фискальной политики. Расставшись с ним, политики сделали госдолг рекордным. Журналист ежедневной деловой газеты Handelsblatt Мартин Грайве так комментирует этот шаг:

    [bilingbox]То, что на чрезвычайную ситуацию федеральное правительство реагирует чрезвычайными мерами, само по себе не ошибка. В условиях такого кризиса государство должно использовать всю свободу действий, чтобы ущерб, наносимый отдельным гражданам, был минимальным. Сама кризисная политика не столь опасна. А вот фискальная политика в послекризисный период, для которой ряд политических деятелей и экономистов уже сегодня готовят почву, может стать большой опасностью.

    Умеренность в расходах больше не является элементом искусства госуправления. Вера в постоянство низких процентных ставок привела к тому, что для бережливости настал «конец истории». В этой картине мира бюджетные ограничения больше не имеют силы, долги можно делать безопасно, потому что они ничего не стоят. Звучит заманчиво, но верить в это опасно. История экономики учит нас, что все может быстро измениться. А для экономистов не секрет, что бесплатного сыра не бывает.~~~Dass die Bundesregierung in diesen Ausnahmezeiten mit Ausnahmehilfspaketen reagiert, ist für sich genommen nicht falsch. In einer Krise wie dieser sollte ein Staat all seinen Spielraum nutzen, um den Schaden für den einzelnen Bürger gering zu halten. Nicht die aktuelle Krisenpolitik ist die Gefahr. Sondern die Art von Schuldenpolitik, die auf Corona folgen könnte und für die manche Politiker und Ökonomen derzeit den Boden bereiten.
    Mäßigung bei den Ausgaben ist kein Bestandteil deutscher Staatskunst mehr. In dem Glauben, die Zinsen bleiben noch lange niedrig, ist Sparsamkeit am „Ende der Geschichte“ angekommen. Budgetrestriktionen sind in dieser Welt außer Kraft gesetzt, Schulden können bedenkenlos gemacht werden, weil sie umsonst zu haben sind. Das klingt verheißungsvoll, nur sollte man dem keinen Glauben schenken. Die Wirtschaftsgeschichte lehrt, wie schnell es anders kommen kann. Die Wirtschaftswissenschaft lehrt, dass es so etwas wie einen „free lunch“ nicht gibt.[/bilingbox]

    Мартин Грайве, Хорошие долги, плохие долги: возвращение вульгарного кейнсианства, oпубликовано 18.06.2020

    Социализм у ворот?

    Многие эксперты полагают, что отказ от политики жесткой экономии в пользу увеличения госрасходов — это переход от неолиберализма к скрытому социализму, при котором государство становится ключевым экономическим игроком. Марк Байзе, руководитель отдела экономики Süddeutsche Zeitung, придерживается либеральных экономических взглядов и тем не менее призывает к другим оценкам:

    [bilingbox]Социальное государство всеобщего благоденствия в Германии разрасталось со времен Гельмута Коля, даже, пожалуй, уже при Вилли Брандте и уж точно при Ангеле Меркель — статистика красноречива. В то же время, и это тоже ясно, происходили приватизация и дерегулирование — но не как часть общей концепции, а, скорее, произвольно, всякий раз в результате успеха той или иной группы интересов. Лучшим примером тому стало смягчение банковского регулирования (при канцлере Герхарде Шредере), которое в итоге способствовало наступлению большого финансового кризиса. ~~~Seit Kanzler Helmut Kohl, ach was, schon seit Willy Brandt, und später maßgeblich unter Angela Merkel ist der Sozialstaat in Deutschland ausgebaut worden, das zeigt ja die Statistik. Zugleich hat es, ebenfalls unbestreitbar, Privatisierung und Deregulierung gegeben — aber, und jetzt kommt es: nicht als Teil eines Konzepts, sondern eher willkürlich, immer dann, wenn sich mal wieder eine Interessengruppe durchgesetzt hat. Bestes Beispiel sind Lockerungen in der Bankenregulierung (unter Kanzler Gerhard Schröder), die am Ende mit zur großen Finanzkrise geführt haben.[/bilingbox]

    Марк Байзе, Возврат к социализму?, oпубликовано 13.06.2020

    Финансовый кризис 2008–2009 годов заставил сторонников неолиберальной экономической политики, считающей приоритетом стимулирование предложения через снижение налогов и сокращение госрегулирования, повсюду перейти в глухую оборону. А консервативная парижская газета Le Figaro присвоила теоретику экономического роста Джону Мейнарду Кейнсу звание «Человека года» в 2009 году, назвав британского экономиста, умершего в 1946-м, «самым живым экономистом мира». Неудивительно, что либеральные экономисты, с их критикой стимулирования спроса (через различные формы поддержки общества), с огромным трудом находили себе аудиторию в западноевропейских СМИ.

    В 2020 году классические инструменты стимулирования спроса критикуют уже сами кейнсианцы. В их числе — Себастиан Дуллиен, научный директор Института по макроэкономике и исследованию экономических циклов (IMK) Фонда Ганса Беклера. В интервью газете taz экономист выступает прежде всего против снижения налога на добавленную стоимость (НДС). 

    [bilingbox]«К сожалению, в краткосрочной перспективе увеличить потребление таким образом не удастся […] Этот «ключевой элемент пакета» будет стоить очень дорого, а польза от него сомнительна. Снижение НДС на 2-3 процентных пункта во втором полугодии обойдется в 20 миллиардов евро. Но потребители вряд ли получат от него какую-либо выгоду. Большая часть денег останется у компаний и не будет стимулировать потребление».~~~Es wird leider nicht gelingen, den Konsum kurzfristig anzukurbeln. […] Dieses „Herzstück des Pakets“ ist sehr teuer und ein bisschen fragwürdig. Es kostet 20 Milliarden Euro, die Mehrwertsteuer im zweiten Halbjahr um 2 bis 3 Prozentpunkte zu senken. Aber bei den Kunden dürfte davon wenig ankommen. Das meiste Geld wird bei den Unternehmen hängen bleiben und den Konsum nicht beleben.[/bilingbox]

    Ульрике Херманн, «Не хватает большого бума», oпубликовано 05.06.2020

    Немцы экономят

    Станут ли немцы тратить активнее, зависит от важного индикатора — состояния частных домохозяйств. В конце 2019 года их активы составляли рекордную сумму — около 6458 миллиардов евро. А в 2020 году, согласно недавно проведенному исследованию, увеличатся даже больше, несмотря на ожидаемое падение доходов в результате кризиса. Проблема в том, что доля сбережений в доходах вырастет с 10,9% в 2019 году до 11,9%. Проще говоря, немцы будут экономить больше, а тратить меньше. И попытка федерального правительства увеличить потребление за счет снижения ставки НДС рискует оказаться провальной. Вот как Петер Бофингер — вероятно, самый известный кейнсианец Германии — комментирует эту ситуацию в журнале деловых кругов Capital:

    [bilingbox]Особенность этой рецессии в том, что она ударяет по внутреннему спросу. Классические рецессии генерируются в сфере экспорта, инвестиций или жилищного строительства, но не в сфере частного потребления. Тем не менее меры, предпринятые правительством Германии, очень способствуют тому, чтобы к концу года частное потребление вновь стабилизировалось. Однако я не уверен в том, что покупательское настроение потребителей к тому времени снова достигнет докризисного уровня. Ведь пока одни боятся ходить по магазинам в маске, другие боятся потерять работу — и ни то, ни другое не стимулирует потребление. ~~~Das Besondere an dieser Rezession ist, dass sie die Binnennachfrage trifft. Klassische Rezessionen kommen aus dem Export, aus Investitionen oder dem Wohnungsbau, aber nicht aus dem privaten Verbrauch. Mit den Maßnahmen der Bundesregierung ist aber ein wichtiger Beitrag geleistet, dass sich der private Verbrauch bis zum Jahresende wieder stabilisiert. Dass die Kauflaune der Konsumenten bis dahin wieder das Vorkrisen-Niveau erreicht, würde ich aber bezweifeln. Denn ein Teil der Leute ist ängstlich mit der Maske einzukaufen und ein anderer sorgt sich um die eigenen Arbeitsplätze, was die Konsumfreude auch nicht gerade anregt.[/bilingbox]

    Кристиане Кредер, «Правительство вело себя именно так, как это было необходимо», oпубликовано 06.06.2020

    Редакция декодера

    Читайте также

    Обзор дискуссий № 4: Что опаснее — коронавирус или «коронакризис»?

    «Ученые считают закрытие границ бессмысленным»

    Бистро #4: Пандемия в разных обществах

    Бистро #5: Карантин и права человека

    Обзор дискуссий № 5: Ослабление карантинных мер – жизнь или кошелек?

    Генрих Холтгреве — Фотохроники карантина

  • «Мою работу практически не замечают»

    «Мою работу практически не замечают»

    Когда в последние недели движение Black Lives Matter распространилось за пределы США, в том числе в Германию, это могло показаться странным подражанием: в Америке темнокожих граждан 13%, в Германии — чуть больше одного процента, и даже среди мигрантов их явное меньшинство. На это упирают и некоторые немецкие политики. Например, претендент на место нового лидера правящего Христианско-демократического союза Фридрих Мерц напоминает, что в Германии никогда не было ни рабства, ни расовой дискриминации, продолжающейся столетиями, ни систематического полицейского насилия против темнокожих немцев.

    Заявление Мерца — ответ председателю Социал-демократической партии Германии (СДПГ) Заскии Эскен, заявившей о существовании «латентного расизма» в немецкой полиции. Это заявление Эскен вызвало неоднозначную реакцию, в том числе у левых политиков. В то же время многие говорят о реальности расовой проблемы в Германии. Статистика фиксирует рост расово мотивированных преступлений (в 2018 году на 20%, по сравнению с годом ранее), но не уточняет, против кого именно они направлены: людей африканского, ближневосточного или азиатского происхождения. Около 7% немцев разделяют расистские взгляды — еще больше тех, кто высказывает ксенофобские взгляды. 

    Дебаты о расизме в Германии ставят и вопрос о политической репрезентации меньшинств. Карамба Диаби — единственный на сегодняшний день темнокожий депутат немецкого парламента (Бундестага). Он родился в Сенегале, остался в Германии после учебы в ГДР и был избран от СДПГ в 2013 году. История Диаби тем более примечательна, что он — депутат от города Галле. Это восток Германии, который сам по себе служит источником стереотипов: прежде всего о том, что именно восточные немцы, бывшие граждане ГДР, — «главные расисты» в современной Германии. Каково это — быть «темнокожим» депутатом в «белой» стране, рассказывает статья в Neue Zürcher Zeitung.

    Каменная стела в память об убийстве Альберто Адриано в дальнем — непарадном — углу городского парка в городе Дессау окружена травой и одуванчиками, пробивающимися сквозь насыпь вокруг мемориала. Верх его почернел от непогоды и времени. В городе есть люди, считающие, что за двадцать лет долг памяти об Адриано уже выплачен, хватит. Именно из-за них Карамба Диаби сегодня здесь. 

    В этот четверг депутат Бундестага пришел в городской парк вместе с другими местными политиками и представителями иудейской и мусульманской общин. В руке у Диаби белая роза, растрепавшаяся к концу дня на влажном теплом воздухе. 11 июня 2000 года Адриано, приехавший из Мозамбика, был избит в этом парке тремя подвыпившими неонацистами. От полученных травм он скончался в больнице. С тех пор Межкультурный центр Дессау каждый год проводит день памяти. В этот раз из-за пандемии коронавируса мероприятие пришлось провести в сокращенном формате, так что журналистов здесь едва ли не больше, чем горожан. Диаби спрашивают о расизме в современном обществе, о дальнейших мерах, а также о том, что все это значит лично для него. Диаби терпеливо отвечает.

    Карамба Диаби стал депутатом Бундестага от СДПГ в 2013 годуа. Его избирательный округ расположен в городе Галле, в земле Саксония-Анхальт. Диаби входит в парламентскую комиссию по образованию и научным исследованиям, где в последнее время выступает за увеличение федеральной поддержки школам. Он ставит перед собой задачу обеспечить одинаковые образовательные возможности во всех федеральных землях. Диаби также был одним из инициаторов повышения государственного пособия для учащихся средних и высших учебных заведений. Можно и дальше перечислять подобные факты, которыми обычно характеризуют работу депутатов. Но тем не менее новости о Диаби никогда не обходятся без одной и той же темы — цвета его кожи. И этот текст не исключение. Потому что Диаби — единственный афронемец из 709 членов немецкого Бундестага.

    «Мою работу практически не замечают»

    После убийства американца Джорджа Флойда проблема дискриминации обсуждается и в Германии, а Диаби превратился в востребованного участника любой дискуссии. «Думаю, спрашивать мнение людей, которые могут стать жертвами расизма, — очень важно», — говорит он. Это с одной стороны. С другой же стороны, по его словам, «прискорбно», что внимание общественности сосредоточено только на его участии в противодействии расизму и правому экстремизму. «Мою работу в других областях практически не замечают», — отмечает он. Но Диаби достаточно профессионален, чтобы понимать, как важен его голос именно сейчас, когда десятки тысяч людей в Германии вышли на улицы, присоединившись к движению Black Lives Matter.

    Диаби приехал на машине, хотя из-за пробок на поезде было бы удобнее. Но иногда он избегает общественного транспорта по соображениям безопасности. Теперь он боится опоздать и широким шагом спешит от парковки к городскому парку: «На что будет похоже, если я опоздаю?» В такие моменты Диаби как будто чувствует, что должен сделать все особенно правильно. Может быть, потому, что, прожив в Германии больше тридцати лет, знает: некоторые люди здесь предъявляют к нему особые требования. 

    Выстрелы и угрозы

    Диаби было 24 года, когда он сиротой приехал в Германию из Сенегала. Благодаря стипендии, полученной в ГДР, он смог поступить на химический факультет в Галле. После воссоединения Германии остался в Галле, закончил аспирантуру и защитил диссертацию в области геоэкологии. Позже Диаби несколько лет работал консультантом в министерстве социальной политики Саксонии-Анхальт. В 2001 году принял немецкое гражданство, в 2008 году вступил в СДПГ, а в 2013 году через земельный партийный список избрался в Бундестаг. Это сделало его своеобразным героем «черного сообщества» Саксонии-Анхальт. Например, Инджай Амади, имам мусульманской общины Дессау, говорит, что гордится избранием Диаби в Бундестаг. По его словам, это может способствовать тому, что темнокожие будут рассматриваться как равноправные члены общества.

    Для самого Диаби эта должность является «честью», ради которой, впрочем, ему уже пришлось пойти на жертвы. Расистские нападки, в том числе ненавистнические комментарии в Сети, стали для него частью повседневной жизни. В январе неизвестные обстреляли его приемную в центре Галле. Через несколько дней Диаби угрожали смертью. Письмо заканчивалось словами «Хайль Гитлер». Кто за этим стоит, до сих пор неизвестно. Но полиция рассматривает и версии, связанные с праворадикальными кругами. В Саксонии-Анхальт, как и в других восточногерманских землях, правый экстремизм развивается уже давно. Особенно подвержены этой угрозе города Галле и Дессау.

    Адриано, Ялло, Галле, Ханау

    Наряду с гибелью Альберто Адриано трагическим примером предполагаемого праворадикального насилия стало дело 36-летнего Ури Ялло из Сьерра-Леоне. 15 лет назад Ялло заживо сгорел в тюремной камере в Дессау. Точные причины происшествия так и не были установлены, но многое указывает на то, что матрас на койке Ялло кто-то поджег. 

    В октябре прошлого года всю Германию потрясло нападение на синагогу в Галле, в результате которого погибли два человека. Всего через несколько месяцев, в феврале, десять человек были убиты в гессенском городе Ханау в результате теракта, совершенного праворадикальным экстремистом. 

    Расследование, проведенное журналистами Zeit-Online и Tagesspiegel, показало, что после воссоединения Германии 182 человека были убиты в результате насилия со стороны праворадикальных сил. Для сравнения: за последние три десятилетия жертвами насилия со стороны левых экстремистов стали три человека. В результате нападений исламистских террористов погибло 14 человек. Расследование, проведенное журналом Stern и Фондом им. Амадеу Антонио, привело к аналогичному выводу.

    «Это обидно и унизительно»

    «Политики долго преуменьшали опасность правого экстремизма и пренебрегали этой проблемой», — считает Диаби. По его словам, сейчас перемены в мышлении становятся заметны, и даже министр внутренних дел Хорст Зеехофер говорит, что опасность в стране исходит от правых: «Такой вывод можно только приветствовать». После убийства Джорджа Флойда Диаби требовал, чтобы политические выводы сделала и Германия. Он выступает за изменение закона о полиции, за борьбу с расовой дискриминацией и предвзятостью со стороны сотрудников правоохранительных органов исключительно на основании этнической принадлежности. «Многие люди с темной кожей или азиатской внешностью жалуются на такую дискриминацию», — говорит Диаби. Однажды он сам стал жертвой такого отношения, когда в 2012 году вместе с еще одним темнокожим человеком они оказались единственными, кого полицейские на железнодорожном вокзале в Галле решили обыскать. «Для меня это было очень обидно и унизительно», — вспоминает Диаби.

    Имея за плечами такой опыт, Диаби приобрел особое чувство юмора. Встречаясь со своими сотрудниками, он спрашивает, все ли захватили паспорта, — на случай, если кто-то опять решит, что он нелегал. Диаби смеется. После мероприятия в парке, когда большинство участников уже разошлись, он никуда не уходит и продолжает общаться с людьми. Вообще-то, ему нужно спешить обратно в Галле. Но он еще успевает подойти к трем полицейским, которые все это время стояли поодаль и обеспечивали безопасность. Диаби благодарит их за работу. Офицеры смотрят на него с удивлением.

  • Кто помнит нацизм лучше: документы или жертвы?

    Кто помнит нацизм лучше: документы или жертвы?

    В ходе Второй мировой войны около трех миллионов человек были угнаны из СССР в Германию на принудительные работы, в основном с территории современных Украины и Беларуси. Нацистский режим называл их «остарбайтерами» и использовал их подневольный труд в промышленности, сельском хозяйстве и в домах высокопоставленных начальников. Многим остарбайтерам пришлось столкнуться с ужасающими условиями труда: на заводах и фабриках смена длилась по 12 часов в день, работать приходилось по 6 дней в неделю, а заработка (если он вообще был) едва хватало на еду и самое необходимое. Покидать рабочее место было возможно только под страхом смертной казни; в трудовых лагерях, где жили рабочие, практиковались унижения, издевательства и телесные наказания. Другим везло больше: они попадали в дома или на фермы к семьям, где к ним относились с теплом и уважением и где они чувствовали себя в безопасности.

    Истории остарбайтеров до сих пор остаются одной из самых малоизученных страниц немецкого прошлого. В документах Третьего рейха немало «белых пятен», восстановить ход событий, статистику и факты удается не всегда. Лилия Дерябина, угнанная из Брянска семилетним ребенком в Геттинген, рассказывает о жизни в трудовом лагере в автобиографии «Белая лилия, или История девочки в немецком плену». Ее книга представляет огромный интерес для историков — ведь личных свидетельств тоже сохранилось немного. Но насколько точны эти воспоминания? Как быть, если в них возникают противоречия, если они не соответствуют задокументированным свидетельствам того времени? Как должен поступить исследователь, обнаруживший серьезные расхождения между рассказом свидетеля событий — и зафиксированными фактами? Журналистка Андреа Ремзмайер задает эти вопросы немецким историкам и специалистам по работе с личными документами. dekoder публикует перевод ее статьи для Deutschlandfunk.

    Лилия Дерябина с фотографией матери Антонины, сделанной через несколько месяцев после возвращения в Советский союз. Фото © Deutschlandfunk / Андреа Ремзмайер
    Лилия Дерябина с фотографией матери Антонины, сделанной через несколько месяцев после возвращения в Советский союз. Фото © Deutschlandfunk / Андреа Ремзмайер

    Площадь Шютценплатц находится в самом центре Геттингена у вокзала, недалеко от известного развлекательного центра «Локхалле». С 1942 по 1945 годы на этом месте был огромный трудовой лагерь. Геттингенский историк Гюнтер Зидбюргер говорит: 

    «Примерно в 20 бараках размещалось около 1000 людей, исключительно граждан Советского Союза — остарбайтеров. Территория была поделена на мужской и женский лагеря, обнесена колючей проволокой в два или три ряда, а караульные с собаками совершали ее регулярные обходы».

    Сегодня на Шютценплатц находится парковка, а об интернированных людях здесь ничего не напоминает. Однако в памяти Лилии Дерябиной эта картинка все еще жива:

    «В конце марта 1945 года из ближайших к бане бараков несколько сот человек загнали в помещение переоборудованной бани и пустили отравляющий газ. Мы это поняли на другой день. К бане подогнали огромные грузовики и из большого окна по конвейеру стали загружать трупы. Те, кто увидел эту картину, разбежались по баракам и рассказали, что происходит. Люди в испуге стали прятаться кто куда».

    Как говорит Гюнтер Зидбюргер, «историки всегда должны быть готовы к тому, что благодаря свидетельствам современников или другим источникам им могут открыться новые, ранее не известные преступления».

    Историк Гюнтер Зидбюргер. Фото © Deutschlandfunk / Андреа Ремзмайер
    Историк Гюнтер Зидбюргер. Фото © Deutschlandfunk / Андреа Ремзмайер

    Автобиографическая книга «Белая Лилия» написана Лилией Васильевной Дерябиной — 88 страниц на русском языке, издана в 2019 году в Перми. Там, в предгорьях Урала, я и встретилась с автором, а ее книгу взяла с собой в Геттинген, где до этого никто не знал об истории Лилии Васильевны. 

    Она пишет об изощренном садизме, о том, как узников отправляли на верную смерть для разминирования бомб, об изгороди под высоким напряжением и о массовом убийстве в бане. Что это — фантомные воспоминания жертвы национал-социалистического режима или свидетельство о ранее не известных преступлениях? Гюнтер Зидбюргер не исключает последнего:

    «Такое возможно в случае, если все доказательства уничтожены и никто о произошедшем никогда не рассказывал, поэтому у нас не было никаких сведений об этом».

    Отравляющий газ

    Лилия Васильевна — пожилая, но сохранившая бодрость духа женщина — сейчас живет в небольшой двухкомнатной квартире на окраине Перми. В сентябре 1943 года, когда ей было семь лет, вместе с матерью Антониной и братом Эдиком ее вывезли в Геттинген в вагоне для скота.

    Мать Лилии Дерябиной
    Мать Лилии Дерябиной

    «На заводе (имеется в виду завод при трудовом лагере — прим.ред.) работали не только пленные, но и немцы: инженеры, мастера и другие специалисты. Администрация завода, так же как и администрация лагеря, очень боялись подхватить какую-нибудь заразу от “русской свиньи”, поэтому всех пленных — и детей, и взрослых — заставляли каждый день умываться и мыть ноги, а раз в неделю мыться в бане. При этом во время мытья немцы в помещение бани впускали какой-то газ, который должен был убивать вредных микробов и насекомых. Но многим от этого газа становилось плохо, а некоторые даже умирали».

    Жизнь и смерть в трудовом лагере — Лилия Дерябина описывает их по своим детским воспоминаниям. Судьба ее семьи, о которой рассказано в книге, складывается драматично: мать помогает другим узникам совершить побег и попадает на допрос в гестапо. Чтобы заставить ее заговорить, гестаповцы пытают маленькую Лилию — бьют металлическим крюком и жгут раскаленным железом. Жизнь матери с дочкой спасает лишь мужественное вмешательство монахинь и жителей Геттингена. Об одной из них, «фрау Анне», Лилия Васильевна вспоминает с особенной благодарностью. Анна забирает израненную девочку к себе домой и вызывает знакомого врача, который втайне от всех зашивает ребенку раны. Потом девочку приходится вернуть обратно в лагерь. В день, когда ей исполняется восемь лет, ее направляют работать в ремонтное депо Рейхсбана (Имперской железной дороги).

    «Работа была очень тяжелой и опасной для здоровья: лопатками дети должны были счищать со стен топки паровоза накопившуюся от сгоревшего угля сажу. Никаких защитных средств не выдавали. Я после пыток в гестапо была больной и слабой девочкой, и уже через две недели я стала кашлять и отхаркивать сажей».

    Документы против воспоминаний

    Эрнст Беме возглавлял городской архив Геттингена до конца 2019 года. Привычным движением он крутит ручку, и полка откатывается в сторону, открывая доступ к свидетельствам из истории города. В период с 1939 по 1945 годы в небольшом Геттингене находилось более 11 тысяч принудительных работников, причем более 5 тысяч из них были так называемыми «остарбайтерами»:

    «Возьмем, например, эту папку».

    Беме внимательно изучил геттингенские эпизоды в автобиографии Дерябиной. В архивных фондах никакой информации о работнице Антонине Дерябиной с детьми Лилией и Эдиком нет, однако рассказ Беме считает в целом правдоподобным, ведь с военных времен сохранились далеко не все документы. Многие детали соответствуют известным фактам из истории лагеря, а большинство описанных мест легко узнаваемы. При этом некоторые эпизоды автобиографии Дерябиной озадачили историка, в том числе массовое убийство заключенных газом в здании бани. Это событие не отражено в документах и ни разу не упоминалось в других свидетельствах очевидцев.

    «Следуя методичному историографическому подходу, можно утверждать, что вероятность того, что описанное событие действительно имело место, невелика. Мы не можем исключать этого, но доступные источники обязывают нас сделать вывод, что эта история в воспоминаниях госпожи Дерябиной перепуталась с событиями, о которых она узнала из других источников».

    Это не единственный пассаж, который Беме считает результатом смешения ее собственных и чужих воспоминаний. Так, смертоносных электрических изгородей, о которых пишет Дерябина, в геттингенских лагерях никогда не было.

    «Она подробно изучала эту тему. Она пережила душевную травму. Описанные события случились давно. Ей довелось стать свидетельницей невероятного множества событий и невероятных ужасов. Некоторых вещей, описанных в автобиографии, в Геттингене не было, но в книге значительно больше других фактов, по которым мы можем сказать, что она действительно побывала здесь в детстве».

    Однако документы описывают далеко не все. Беме считает, что от принудительной работы в Геттингене умерли тысячи людей — сколько именно, сказать не может даже он.

    Никто за них не заступился

    В немецких городах и селах обратились к мрачной теме принудительного труда лишь в 2000 году, когда в Германии после многолетнего молчания и под серьезным давлением со стороны США был принят закон о возмещении ущерба. Тогда власти города и округа Геттинген также инициировали исследовательские проекты, призванные оценить масштаб преступлений национал-социалистического режима и разыскать еще живущих жертв принудительной эксплуатации, имеющих право на компенсацию. Для этого пришлось прошерстить бесчисленное множество документов из архивов жилищного управления, управления по вопросам правопорядка, полиции и частных предприятий, вспоминает Беме:

    «Геттинген в этом смысле оказался не лучше и не хуже других городов. Самое возмутительное в коллективном забвении темы принудительного труда — это то, что в отличие от евреев, которых сразу депортировали куда-то далеко, работники все время жили в городах и деревнях, кто-то — на крестьянских дворах, кто-то — в лагерях, а из лагерей их водили через город до места работы и обратно. Все их видели, все знали, что они там живут, но как только война закончилась, все их тут же забыли, потому что за них, к сожалению, никто не заступился, как, например, за евреев».

    Доказательств нет, но это вполне возможно

    В отличие от Израиля и США, Советский Союз никогда не добивался от Германии установления истинной картины событий: патриотическое табу не позволяло говорить о том, что в немецкий плен попали миллионы советских военнослужащих и гражданских лиц. Завершение холодной войны в этом смысле мало что изменило. Наибольшее политическое давление на Германию оказала «Конференция по вопросам еврейских материальных претензий», расположенная в Нью-Йорке. Изначально она представляла интересы в первую очередь пострадавших еврейского происхождения, но именно благодаря ее усилиям удалось добиться выплаты и этих компенсаций.

    Споры о компенсациях также дали новый импульс историографии, для которой тема принудительного труда стала новым, практически не известным ранее объектом изучения. Сегодня в Германии уже созданы информационные центры и мемориальные комплексы, а университеты и авторитетные научные учреждения опубликовали многочисленные статьи на эту тему. Теперь часто приходится слышать, что вопрос принудительного труда в Германии «изучен полностью».

    Гюнтер Зидбюргер — признанный эксперт по принудительному труду в Геттингене. По заказу фонда «Мемориальные комплексы Нижней Саксонии» он проводил интервью с выжившими по всей Европе. Администрация Геттингена также возложила на него ответственность за поиски людей, имеющих право на компенсацию.

    В его коллекции есть черно-белые фотографии цехов того самого депо: на них рядом с машинами внушительных размеров видны крошечные фигурки работников. Я спрашиваю Зидбюргера, допускает ли он, что в ремонтном депо к принудительному труду тогда привлекались и дети, как это описывает Лилия Дерябина, что им приходилось залезать в полные сажи котлы паровозов и чистить их изнутри.

    Фото © Deutschlandfunk / Андреа Ремзмайер
    Фото © Deutschlandfunk / Андреа Ремзмайер

    «Доказательств нет, однако это вполне возможно, ведь чтобы попасть в котел, надо пролезть в узкое отверстие. Раньше эту работу часто поручали подмастерьям, поэтому вполне вероятно, что все описанное случилось на самом деле. Вообще вся деятельность ремонтного депо задокументирована очень плохо, так как оно было закрыто в 1976 году. Историкам приходится обращаться к сторонним источникам, ну, и к свидетельствам современников».

    Циничная правда

    «Поздно вечером всех собрали на площади. Начальник лагеря сообщил: “Лагерь бомбили американские самолеты по заданию Сталина, который всех пленных из Советского Союза считает изменниками. Их по возвращению на Родину расстреливают или ссылают в Сибирь. Поэтому тем пленным, кто будет хорошо работать, Германия разрешит остаться на жительство в стране. Продолжайте усердно трудиться во имя великой Германии”».

    Комментирует Гюнтер Зидбюргер: «Да, мне кажется, это трагичный пассаж, потому что все очень цинично и в то же время не лишено правды. Дело в том, что Сталин действительно считал военнопленных и жертв принудительного труда предателями, а многие из них после возвращения на родину тут же были сосланы в Сибирь на другие принудительные работы. И тут же — циничное передергивание фактов: Германия якобы великодушно разрешает военнопленным остаться в стране, если те будут хорошо работать… Тут уж ничего не скажешь».

    На экране передо мной мелькают фотографии пожилых свидетелей тех событий, а рядом — черно-белые снимки, на которых они изображены в молодости с нашивками «Остарбайтер» или с номером заключенного на шее. Веб-портал zwangsarbeit-archiv.de создан фондом «Память, ответственность, будущее» в сотрудничестве со Свободным университетом Берлина. Это одно из крупнейших в Германии оцифрованных собраний свидетельств жертв принудительного труда, насчитывающее 590 интервью с людьми из 26 стран.

    «Вот, допустим, меня интересуют 138 русских интервью и ключевое слово “Александрплатц”», — говорит Корд Пагенштехер из «Центра цифровых систем» (в Свободном университете Берлина — прим.ред.).

    Его команда занималась разработкой онлайн-платформы для архива. Геттинген не упоминается в русскоязычных интервью, однако цифровой формат открывает новые свидетельства, которые могут продвинуть исследования вперед:

    «Историография ФРГ десятилетиями полностью игнорировала тему принудительного труда во времена войны. Известных примеров было немного, так что значимость этого вопроса умалялась, а для немецкой промышленности находили идеологизированные оправдания».

    Можно ли забыть такое?

    В чем же заключалась причина многолетнего молчания официальной историографии? Власти боялись, что миллионам военнопленных придется выплачивать компенсации? Пагенштехер начал собирать свидетельства о принудительном труде еще в 1990-х годах для Берлинской исторической мастерской и считает, что на отсутствии внимания к вопросу сказались и академические споры вокруг того, можно ли считать устное свидетельство научным доказательством, — «устная история» долгое время казалась многим историкам слишком субъективной.

    «В англо-саксонской исторической традиции это уже давно не так. Тут нам еще есть над чем поработать».

    Пагенштехер говорит, что документы тоже часто бывают совершенно необъективными, особенно в случае, когда речь идет о преступных действиях самого государства. В конце войны компрометирующие материалы массово уничтожались, а сохранившиеся бумаги отражают лишь точку зрения преступников. Свидетельства очевидцев служат важным противовесом. Однако насколько можно доверять истории пожилого человека, которую он рассказывает десятилетия спустя?

    «Надо понимать, что тогда эти молодые люди — а в среднем им было по 16 лет — впервые попали в чужую страну, языка которой они не знали, где никого не могли ни о чем спросить и где с ними грубо обращались, — объясняет Пагенштехер. — Планов города им никто не раздавал, поэтому откуда им знать, где что находится, и как об этом они могут вспомнить сегодня, после 50 лет холодной войны? Однако когда мы начали исследование, то вдруг поняли, что есть очень много удивительно точных свидетельств. Если люди не знали точного адреса, они говорили: “Ну, там справа была река, напротив — церковь, а рядом мост”. Достаточно открыть карту Google — и вот, место найдено, его можно идентифицировать».

    В историях сразу нескольких людей, которых интервьюировали для онлайн-архива, приводятся факты о лагерях, фабриках и преступлениях, о которых ранее не было известно. Опыт Пагенштехера показывает, что именно травматические эмоциональные переживания чаще всего надолго остаются в памяти и образуют своего рода ядро воспоминаний, которое сохраняется на всю жизнь. Пагенштехер уверен, что если рассматривать свидетельства жертв принудительной эксплуатации в качестве авторитетного источника, сочувствуя людям и при этом сохраняя научную дистанцию по отношению к сказанному, то можно открыть для себя еще много неизученного материала.

    Подготовка этой публикации осуществлялась из средств Stiftung »Erinnerung, Verantwortung und Zukunft« (EVZ)

    Читайте также

    Штази и «проработка» социалистической диктатуры в Германии

    Как я полюбил панельку

    В ней были боль и страх

    Германия – чемпион мира по преодолению прошлого

    Остарбайтеры

    «Спасибо, что вы никогда не оскорбляли маму»

  • «Наша культура зациклилась на смерти»

    «Наша культура зациклилась на смерти»

    Жизнь современного западного человека связана с непрерывным ускорением. С каждым годом ему приходится все быстрее производить, все быстрее потреблять, все эффективнее управлять своим временем, своими чувствами и даже своим телом. «Быстрее — выше — сильнее» — старый спортивный лозунг подчинил себе сегодня все: не только рабочее, но и свободное время; не только деловые, но и интимные отношения — семейные, любовные, дружеские. Мы стремимся выжать максимум из каждого прожитого мгновения, потому что надеемся, что это сделает нас счастливее, — но этого не происходит. Напротив, одной из самых главных эмоций современности сделался страх «не успеть хотя бы что-то успеть».

    По мнению немецкого социолога Хартмута Розы, постоянное ускорение ведет к трем типам кризиса. Первый — экологический: природа не успевает справляться со всеми отходами человеческой деятельности, ее ограниченные ресурсы не могут обеспечить неограниченный экономический рост. Второй тип кризиса — политический — связан с тем, что требующие времени и отладки демократические процессы в «ускорившихся» обществах выглядят неэффективными и устаревшими. И наконец, сами люди, непрерывно стремящиеся к самооптимизации, испытывают психологический кризис — эмоциональное выгорание, депрессию, хроническую тревожность.

    Пандемия коронавируса сорвала стоп-кран. Выпав из повседневного ритма больших скоростей, и отдельные люди, и целые общества оказались вынуждены переосмыслить смысл собственной жизни и спросить себя: «А куда мы, собственно, так торопимся?» В интервью радиостанции Deutschlandfunk Хартмут Роза, профессор университета Фридриха Шиллера в Йене, рассказывает о том, какие выводы мы можем сделать из «коронакризиса», и о том, какие социальные процессы определили ход этого кризиса на Западе.

    Что с нами происходит сейчас, во время пандемии коронавируса? Какой мы приобретаем опыт?

    Мы приобретаем очень своеобразный, наверное, даже уникальный опыт. Он идет вразрез с нашим привычным ежедневным стремлением к полному контролю над обстоятельствами. Мы хотим контролировать все на свете и самыми разными способами: научными исследованиями, экономическими мерами, политическим управлением. И вдруг мы оказались на неизведанной территории. Множество вещей стали для нас попросту недоступны. Мы не можем поехать в отпуск, не можем отпраздновать свадьбу или юбилей. Командировка отменяется, футбольный матч не состоится. Мир, в котором мы живем, стал для нас недоступен, недостижим и, главное, непредсказуем. 

    Мы ведь действительно сумели подчинить себе силы природы и ее ресурсы. Даже стихией научились управлять. Но все еще боимся, что эти покоренные стихии нападут со спины. Взять климат: мы явно не в силах разобраться и справиться с происходящим — а пока будем разбираться, на нас обрушатся угрозы совершенно непредсказуемого масштаба. То же и с политикой: никто не мог ни предсказать, ни просчитать такие события, как «Брекзит», пошедшие вразнос финансовые рынки или избрание Трампа президентом США. 
    С проблемами поменьше мы справляемся ничуть не лучше. Например, вот сейчас выпускники гимназий сдают экзамены на аттестат зрелости. И перед ними стоит задача: выбрать лучший вариант дальнейшего обучения. Но возможных специальностей 19 тысяч, и выбор становится невероятно затруднительным. Это повседневность позднего модерна: всякое переживание становится неподконтрольным и непредсказуемым. «Корона» все это предельно заострила. 

    Люди эпохи модерна стремятся полностью управлять и контролировать [природу, жизнь]. Почему это для нас так важно?

    В этом мы видим самую суть успешной жизни — возможность распоряжаться тем, что нас окружает. Для меня это одна из форм отношений с миром. Люди постоянно имеют дело с внешним миром, во многом привлекательным и манящим — но в то же время скрывающим множество опасных и непредсказуемых вещей.

    Несколько веков назад, когда началась эпоха, которую мы называем Новым временем, сложилось представление о достойной жизни. Оно предполагает, что твоя жизнь тем лучше, чем большее пространство в окружающем мире ты можешь охватить и подчинить своей воле — систематически и под постоянным контролем, разумеется. И вот, куда бы мы ни направили свое внимание и свой интерес, мы охватываем все новые фрагменты вселенной, осваиваем их экономически, находя для этого деньги, силы, технические возможности. 

    Например, можно купить билет в полярный круиз и гарантированно увидеть Полярное сияние. Организаторы обязуются вам его предоставить. Если же Полярного сияния не будет — можете требовать неустойку и даже подать на турфирму в суд. Эта форма контакта с миром делает ставку на полную подконтрольность и управляемость. Я называю это «парадигмой полного подчинения».

    Это как-то связано с нашим восприятием мира как чего-то враждебного и даже агрессивного?

    Да, но тут, думаю, скорее обратная зависимость. Мы желаем систематически осваивать вселенную, исследовать ее, пронизывать насквозь: наши телескопы проникают все дальше в космос, а наши микроскопы — все глубже в материю. Вся наша техника обещает, что мы будем жить легче, приятнее, лучше. Мы сделали это и нашей экономической программой. Мы вынуждены постоянно наращивать объемы — каждый год нам нужно выпустить больше продуктов, распределить больше благ, больше потреблять. Навязанная потребность в постоянном росте, институционализированная обязанность расти требуют от нас агрессивного отношения к миру. 

    Это можно видеть вообще на всех уровнях: так, наше отношение к природе агрессивно. Это напрямую связано с программой подчинения окружающего мира нашим нуждам: мы добиваемся большего контроля над природой, чтобы ею пользоваться, а тем временем отравляем ее. Тут и возникает опасность, что природа повернется против нас. 

    Такие же агрессивные отношения можно наблюдать и в политике. В политической, социальной жизни, во взаимодействии с другими людьми мы тоже видим, что не так легко поставить мир себе на службу, — другие этому сопротивляются. В последние годы это хорошо показывают инструменты эмпирического изучения общества: градус враждебности ко всем, кто придерживается не схожих с нашими политических взглядов, постоянно растет. 

    Мы можем любить только то, что нам не полностью подвластно

    То есть в конечном счете чем больше мы стараемся подчинить окружающий мир своей воле, тем больше несчастья это нам приносит?

    По-моему, это такой парадоксальный побочный эффект: то, что я себе полностью подчинил, стоит и смотрит на меня немо и отчужденно. Я написал об этом небольшую книгу под названием «Неподвластность» («Unverfügbarkeit»), в которой пытался показать, что переживание счастья случается с нами всегда перед лицом чего-то, что нам не принадлежит, чем мы не распоряжаемся. Во всяком случае, жизнь — по крайней мере, успешная жизнь — всегда проходит на грани между подвластным и неподвластным. 

    Это становится хорошо понятно на примере социальных или личных отношений. Мы ведь можем любить людей — точнее, какого-то человека — лишь тогда, когда он не полностью в нашей власти, когда он не совсем в нашем распоряжении. То, что возникает между двумя людьми, жизнеспособно потому, что другой всегда ускользает, отвечая или действуя всегда по-новому, всегда иначе. Это распространяется почти на все. 

    Книга держит нас в своей власти до тех пор, пока в ней остается что-то, чего мы еще не поняли, не узнали, не постигли. Мне кажется, можно утверждать, что мир полностью нам подконтрольный был бы мертв и безгласен. Хуже того: в какой-то момент программа полного подчинения у нас за спиной делает коварный кульбит — и сама порождает хаос и бесконтрольность. Неподвластность возвращается к нам в образе разъяренного чудовища. Вот тут-то мы и получаем такую неподконтрольность, как в случае с коронавирусом — с этим монстром нам не совладать, не войти в резонанс, он не несет ничего, кроме опасности. 

    Вы упомянули резонанс — одно из центральных понятий в ваших теориях. Не могли бы вы немного разъяснить это понятие — что оно для вас означает?

    Для нас нормально существовать в рамках программы — институционализированной программы, — которая вся нацелена на подчинение. Мы постоянно как бы подняты по тревоге: требуется срочно что-то закончить, вычеркнуть из списка дел. У каждого есть работа, на работе — тысяча заданий. Я должен купить то, выбросить это. Я должен что-то объявить, заявить, разъяснить, должен ответить такому-то и так далее. Это значит, что мы постоянно действуем в модусе навязывания контроля, я иногда обозначаю его как модус «управления повседневностью из отчаяния». Это, конечно, агрессивная позиция по отношению к миру. Здесь нас мало что действительно трогает, редко нам удается почувствовать себя живыми, мало что может нас изменить. 

    Но всем нам знаком и другой модус, мы по нему тоскуем. Это модус резонанса, в котором нас вдруг что-то действительно трогает. Это может быть что-то увиденное нами, какой-то ландшафт или встреченный человек, мелодия, коснувшаяся слуха, или идея, которая нас внезапно захватывает и волнует. 

    Это и есть моменты резонанса, но этим дело не ограничивается. Резонанс происходит, когда мы отвечаем, вступаем с человеком или вещью, тронувшими нас, во взаимодействие. Именно так в нас происходят изменения. Но что здесь самое главное — обязательно есть элемент неподвластности. Что-то, чего нельзя просто купить. Мы стараемся: покупаем билеты на концерт или бронируем путешествие. Но мы не знаем, удастся ли нам в результате пережить минуту резонанса. А если это и случится, если получится войти в резонанс — чаще всего невозможно угадать, к чему это приведет. Потому-то эта логика резонанса всегда находится в сложных отношениях — иногда даже напрямую противоречит — логике постоянного роста или логике постоянной доступности. 

    Все, о чем вы говорите, в негативном преломлении можно отнести к пандемии. Ведь это тоже сильно затрагивает всех нас, мы на это реагируем, это нас меняет. Можно ли считать это опытом негативного резонанса?

    Нет, я бы не стал описывать это как резонанс, хотя бы потому, что от вируса мы, как правило, стараемся закрыться. Социальная дистанция здесь очень показательна. 

    Мы не хотим, чтобы нас это коснулось, мы всеми средствами пытаемся предотвратить контакт. Если прикосновение неизбежно, если оно произошло — мы стараемся прервать его как можно быстрее, немедленно от него избавиться. Это скорее отношение отталкивания, отношение отвращения и отвержения. Оно порождает недоверие к миру, ведет к тому, что мы замыкаемся, воспринимаем любого другого, приближающегося к нам, как опасность. Да и весь мир снова представляется полным рисков: неизвестно, что висит в воздухе, не заражен ли этот воздух, не заражена ли дверная ручка или брошенный мне мячик. Эти отношения недоверия, это осадное положение — не тот резонанс, который ведет к открытию и к преображению. 

    Религия может помочь найти смысл, но не может объяснить причины

    Можно рассуждать и так: в такие времена, как наше, когда мы живем в ситуации огромной неопределенности, когда, как вы сказали, люди замыкаются в себе и резонанс не возникает, — тогда «инстанции», отвечающие за взаимодействие с неподконтрольным и недостижимым, могут приобрести большое значение. Я сейчас говорю о религиях. Какую роль они могут сыграть во времена «короны»? На что они способны?

    У религий может быть такая важная функция: они помогают наполнить смыслом все неподконтрольное, контингентное, с которым мы имеем дело. Людям все время приходится справляться с контингентным — то есть с принципиально произвольными событиями, у которых нет объяснения. Религии могут помочь найти в болезни, вирусе — промысел, пережить это как судьбу, предопределение. 
    Религия может помочь пережить опыт экзистенциального резонанса, почувствовать, что я в своей жизни нахожусь с другими в отношениях, предполагающих ответ. В религии тот Другой, от которого ожидают ответа, — это, конечно, как правило, Бог. Бог есть высшее проявление такой инстанции: нечто, что нас слышит, видит и отвечает нам в такой форме, которая именно что не в нашей власти. 

    У религий всегда были свои способы работать с неподконтрольностью. Не следует стремиться получить полный контроль над своей жизнью — потому что есть вера, есть отношения ответа, они по ту сторону всего, что я мог бы себе подчинить. Религия может быть важным культурным ресурсом, идейным ресурсом, но еще и ресурсом, у которого есть свой арсенал средств — молитва, песнопения, религиозные гимны, другие практики. Практики осознанности, например, тоже могут быть наполнены религиозным содержанием. Они представляют собой попытки войти в переживание экзистенциального, вертикального резонанса. 

    Как вы думаете, почему в эти кризисные времена мы так мало слышим о религиозных общинах? Казалось бы, именно сейчас пробил их час?

    Думаю, потому, что здесь идет речь о вещах, которые очевидно имеют биологическое, медицинское, вирусологическое объяснение. Слишком опасно пытаться толковать эти явления с помощью теологических или религиозных понятий в том виде, в котором они нам даны традицией, — например, пытаться увидеть в вирусе нечто посланное свыше.

    Да и не религий это дело. Наши представления о мире ушли слишком далеко. Явления, с которыми мы столкнулись, лишь очень отдаленно подлежат религиозному осмыслению. Дискурс, который сейчас распространяется в обществе, представляет собой скорее паническую реакцию на феномен неподконтрольности, ведь мы действительно столкнулись с полной потерей управления. И мы всем обществом стараемся вернуть себе контроль: найти вакцину, или лекарство, или хотя бы политические механизмы управления — социальную дистанцию или что-то подобное, — лишь бы только опять подчинить себе вирус. 

    Не думаю, что религия может или должна предлагать какие-то стратегии или способы противодействия. Но она может стать голосом, который напомнит нам о том, как соотносятся контроль и неподконтрольность.

    Не уверен, что долгая жизнь — это окончательный ответ

    Изменила ли пандемия наше отношение к смерти и умиранию?

    Во всяком случае, заставила снова о них задуматься. Я согласен со всеми, кто говорил, что неправильно сопоставлять ценность человеческой жизни с, предположим, экономическими интересами, чтобы в какой-то момент сказать: «Ну вот, начиная с такой-то отметки жизнь человека не так уж и дорого стоит». Это было бы абсолютно неправильно. Думаю, что нам необходима рефлексия о том, что есть для нас жизнь и что делает ее достойной.

    Я действительно ощущаю необходимость такой рефлексии, ведь этот вопрос совсем непрост. Мы сделали проблему достойной жизни частным делом каждого, сказав: «Пусть каждый решает за себя». Пока что получилось так, что на первое место вышла продолжительность жизни. Жить нужно как можно дольше. А я не уверен, что это окончательный ответ. 

    Следовало бы еще раз хорошо подумать, что такое жизнь долгая, а что — достойная. Наша культура, бросившая все силы на то, чтобы обеспечить долголетие, на самом деле сосредоточилась на смерти, этом последнем пределе, последнем бастионе неподвластности. И хотя мы вроде бы все время говорим о жизни, стоит спросить себя: «Не превратилась ли наша культура в культуру смерти?» Ведь мы не можем отвести глаз от этого последнего предела, который мы отрицаем, вытесняем и стараемся отодвинуть как можно дальше.

    Какие уроки мы можем извлечь из «коронакризиса»? Многие из нас сидели дома, придерживались ограничений и нашли время подумать о жизни и своих жизненных ценностях. Можем ли мы вообще чему-то научиться? Изменится ли что-то в нашей жизни?

    Думаю, что каждый человек приобрел индивидуальный опыт жизни с самим собой. Возможно, многие иллюзии разрушились, потому что мы всегда связываем с будущим некие надежды на резонанс. 

    Большинство из нас живет надеждой — а возможно, иллюзией, — что вот когда-то будет больше времени и наконец можно будет научиться играть на фортепьяно или заняться садоводством. Сейчас внезапно наконец-то нашлось время засесть за ноты или завести садик — и что же многие поняли? «Не так-то это и прекрасно, как я мечтал». Что мы видим: нельзя просто по щелчку поменять собственный модус отношений с миром, способ взаимодействия с ним и наше место в нем. 

    И все же я думаю, что мы можем коллективно научиться чему-то, возможно, действительно хорошему. Последние десятилетия мы провели в состоянии политической недееспособности. Лучший пример — климатический кризис, по которому мы давно пришли к довольно широкому консенсусу: дальнейшее бездействие невозможно, необходимо что-то предпринимать. Сейчас мы увидели, как это может быть: политические решения принимаются решительно и быстро, всего за несколько недель, и даже до наступления катастрофы. Не вирус же привязал самолеты к земле, не дал им взлетать. Мы оказались способны к политическому действию — если есть решимость, если достаточно сильна политическая воля. 

    Поэтому я надеюсь, что мы вынесем из кризиса двойной политический урок. Во-первых, мы могли бы так же эффективно противодействовать и другим кризисам: как климатическому, так и растущему глобальному социальному неравенству, которое достигло поистине ужасающих масштабов.

    Во-вторых, нам все-таки очень нужно сильное, дееспособное государство, которое в конечном счете стоит выше законов экономики. Думаю, мы можем переосмыслить, что именно для нас жизненно необходимо, системообразующе. Под системообразующим следует понимать не то, что нужно для поддержания на плаву финансовых рынков, а то, что нужно и важно для поддержания достойной жизни. Здесь нам еще предстоят дискуссии в глобальном масштабе. 

    Подготовка этой публикации осуществлялась из средств ZEIT-Stiftung Ebelin und Gerd Bucerius

    Читайте также

    Любовь к ближнему: как христианские церкви Германии помогают беженцам

    Бистро #5: Карантин и права человека

    Генрих Холтгреве — Фотохроники карантина

    Немецкие «друзья Путина» против карантина

    «Жизнь — это вопрос не только биологии»

    Как крайне правые пользуются эпидемией

  • Бистро #7: Права ЛГБТ в Европе

    Бистро #7: Права ЛГБТ в Европе

    Поправки к российской Конституции предлагают определить брак исключительно как «союз мужчины и женщины». Так однополые пары лишаются надежды на полное равноправие даже в будущем. На европейском фоне это выглядит почти что узаконенной гомофобией. Но какими правами обладают представители ЛГБТ в самой Европе и какие механизмы существуют для их реализации? Везде ли легализован однополый брак? Какую роль эта тема играет в политической жизни континента? Об этом — социолог, профессор Свободного университета Брюсселя Давид Патернотт. Семь вопросов и семь ответов — просто листайте.
     

    1. 1) Россия собирается внести в Конституцию запрет на гомосексуальный брак, а на Западе тем временем, похоже, представители ЛГБТ добились равноправия. Правда ли, что для однополых пар Европа — земля обетованная?

      Прежде всего, нужно различать повседневную жизнь и правовую ситуацию. В целом, если сравнивать с другими частями света, жизнь однополых пар в Европе может казаться более устроенной. Но перепады внутри Европы могут быть огромными. Особенно заметны различия между Западной и Восточной Европой — и эта разница все последние годы росла. Но и на востоке Европы есть страны с  очень прогрессивными законами. Словения, Хорватия, Чехия, Эстония и Венгрия дают однополым парам все возможности гражданского партнерства. До того как к власти пришел Орбан, Венгрия нередко служила образцом для всей Восточной Европы. 

      И наоборот, на Западе есть страны, где права ЛГБТ признаны слабо. Наиболее очевидные примеры — Италия и Греция: эти страны сильно отстают, хотя и не имеют никакого отношения к бывшему Восточному блоку. 

      Легализация однополых браков в целом распространена довольно широко, и происходила она обычно в два этапа. На первом разрешалось так называемое «гражданское партнерство», что впервые было сделано в Дании в 1989 году. Есть разные формы такого партнерства, оно предполагает разные права, иногда в том числе на усыновление детей. А в 2001 году в Нидерландах был узаконен однополый брак. На сегодня брак — это наилучший способ уравнять в правах однополые пары. Однако в ряде стран, например, в Италии, существует только гражданское партнерство, в то время как другие решили сохранить обе формы — такова ситуация в Бельгии. 

      И все же правовая ситуация — это не то же самое, что повседневная жизнь. Например, Германия с точки зрения законодательства не будет в лидерах (убедиться в этом можно, посмотрев последнюю версию «Радужной карты Европы», которую выпускает международная организация ILGA). В этом отношении вперед выйдут Исландия или Люксембург. Но всем известно, что качество жизни ЛГБТ в Германии, особенно в Берлине, наверное, выше всего в Европе. 

      В то же время все больше организаций сообщают о росте гомофобии в последние годы. Трудно сказать, что именно мы наблюдаем: возможно, это реальный рост числа инцидентов. Но, может быть, с изменением отношения к ЛГБТ проявления гомофобии, раньше казавшиеся нормой, начинают восприниматься как неприемлемые и чаще становятся поводом для заявлений. В любом случае, до совершенства явно далеко. 

    2. 2) Сейчас очень многие — как эксперты, так и рядовые граждане — считают брак устаревшим, консервативным институтом, за который нет смысла держаться. Зачем однополым парам вообще вступать в брак?

      Действительно, существует представление о том, что однополый брак консервативен, потому что основан на моногамной модели. Я не думаю, что брак сам по себе консервативен, хотя и воспроизводит только одну из возможных моделей семьи. 

      В США, да и в некоторых европейских странах, семейное положение очень важно для получения доступа к социальным правам или к системам социального обеспечения. «Коронакризис», охвативший многие страны, наглядно демонстрирует, что люди, не состоящие в законном браке или гражданском партнерстве, попадают в очень трудное положение: карантин разлучает неформальных партнеров, вне зависимости от их сексуальной ориентации. Отношения, не получившие легализации, не признаются. 

      Кроме того, в Европе брак — для многих единственный способ воссоединения семьи. Если у вас есть легальный статус, вам легче перевезти партнера к себе. В некоторых случаях супружеский статус необходим для признания родительских прав. Есть страны, где если лесбийская пара не зарегистрирована, то за небиологической матерью не признаются никакие родительские права. Она вынуждена проходить долгий и сложный процесс усыновления или удочерения своего собственного ребенка, как если бы она была ему посторонним человеком. 

    3. 3) Какие страны Европейского союза разрешили однополые браки и усыновление детей, а какие нет?

      Впервые однополый брак был разрешен в Нидерландах в 2001 году. Вскоре примеру последовали Бельгия и Испания, а затем и многие другие страны. Сейчас список стран, которые проголосовали за однополый брак, включает Францию, Великобританию, Германию, скандинавские страны, Ирландию (через референдум), Португалию, Австрию, Люксембург и, совсем недавно, Мальту. Что касается усыновления и удочерения, тут ситуация разнится. Взять, к примеру, Австрию: там усыновление и удочерение были разрешены раньше, чем брак. В Бельгии наоборот: брак разрешен в 2003, усыновление и удочерение — в 2006 году. Многие страны пошли по этому же пути, и там заключение брака стало обязательным условием усыновления/удочерения. Во Франции оба права гарантированы с 2012 года, в Германии с недавних пор тоже. В каждой стране свои особенности, но в целом, обычно, если однополой паре разрешено вступать в брак — то разрешено и усыновлять или удочерять детей. И наоборот. 

    4. 4) Существует ли регулирование прав ЛГБТ на уровне Европейского Союза? И какие органы надзора и регулирования следят за исполнением этих правовых норм?

      Прежде всего, страны, желающие войти в состав Совета Европы, обязаны декриминализировать однополые отношения, внеся соответствующие изменения в свое законодательство. Так было, например, в Румынии в начале 1990-х годов. Наверное, это одна из причин, почему Турция, пока она остается в составе Совета Европы, не криминализирует однополые отношения — что сильно отличает ее от других исламских стран. 

      Кроме того, в 1997 году уже Евросоюз принял так называемое Амстердамское соглашение, в котором провозглашается принцип недискриминации по многим критериям, включая сексуальную ориентацию. Это налагает на все страны Евросоюза строгие обязательства принять законы против дискриминации на рабочем месте, а также создать государственное ведомство по равноправию, ответственное за выполнение этого закона. 

      Это касалось всех стран, присоединившихся к ЕС (балканских, например). Для Польши это стало проблемой на многие годы, потому что ведомство по равноправию слишком сильно зависит от государства и не в состоянии должным образом расследовать случаи дискриминации — в том числе внутри собственной организации. 

      Членство в ЕС не накладывает на страну обязательство вводить у себя однополый брак. Но оно создает давление для легализации статуса однополых пар и равноправных условий для них. В Италии гражданское партнерство было узаконено под воздействием Европейского суда. Но Италию не обязывали разрешать однополые браки, а люди, состоящие там в однополых гражданских партнерствах, довольно сильно ограничены в правах — например, у них почти нет прав в сфере усыновления и опеки. 

    5. 5) Какую роль тема прав ЛГБТ играет во внутриевропейской политике?

      Изначально на стороне ЛГБТ выступали партии левого крыла: «зеленые» (там, где они были), социалисты и социал-демократы, поскольку у них были сильнее связи с ЛГБТ, феминистками и другими социальными движениями. В либеральных же партиях часто случались серьезные внутренние конфликты по этим вопросам. Очень интересно получается, когда права однополых пар включают в свою повестку правые партии. Правые — что бы это ни значило в каждой отдельной стране — в определенный момент начали поддерживать и продвигать права геев. Обычно христианские демократы скорее против, но вот, например, Христианские демократы и фламандцы в Бельгии выступили за однополый брак в 2003 году, аргументируя уже знакомым нам образом: брак — это консервативный институт. Дэвид Кэмерон подхватил эту идею несколькими годами позже, а в Германии Меркель некоторое время была против — но в конечном счете препятствовать не стала. 

      Но вот крайне правые партии — совершенно точно противники однополого брака. И все же лет пять-десять назад некоторые из них заигрывали с идеей свобод для ЛГБТ. Часто для них это было способом задеть мусульман. То есть они не боролись за реальные изменения законодательства в сторону больших свобод для ЛГБТ — скорее, это был инструмент дискурса. Мне неизвестна ни одна страна, где бы крайне правые голосовали за однополый брак. По-моему, такого еще не было. 

      Гораздо интереснее та игра, которую ведет Путин и другие, сделав права ЛГБТ синонимом Европы и Евросоюза. В результате права однополых пар стали инструментом в руках различных сил внутри и за пределами Европы. Некоторые политики ЕС усиливают эту риторику, изобретенную Путиным. Возражая ему, они до бесконечности повторяют, как важны эти права, насколько существенное место они занимают в самом сердце европейского проекта. Ответная риторика правых сводится к тому, что они в принципе за Европу, но против такой Европы. Такая Европа часто описывается при помощи законов об иммигрантах и о правах ЛГБТ. 

    6. 6) Как вы думаете, что больше всего помогло продвижению прав однополых пар в Европе? Какие кампании были наиболее успешными? 

      Лучшие результаты принесла низовая, массовая работа. Дело в том, что любые законы, спускаемые сверху, любое давление сверху за права отдельных групп опасны тем, что могут вызвать сильное противодействие. В Польше удалось сильно продвинуться к признанию ЛГБТ, когда местные активисты сумели сделать проблемы этих людей понятными всем. Они провели кампанию, построенную на идее, согласно которой представители ЛГБТ ничем не отличаются от остальных людей. Это были билборды по всей стране, на них были изображены пары ЛГБТ — обычные люди, как ты и я. Эта кампания очень помогла общественному осознанию и принятию однополых пар.

      Не хочу сказать, что законодательное давление не работает вовсе. Но если в руках только закон, а поддержки снизу нет, то ситуацию легко использовать против ЛГБТ. Достаточно запустить популистскую идею, что все это инициатива, навязанная брюссельскими элитами, которые в своей башне из слоновой кости давно оторвались от людей. 

    7. 7) Как на правовое и общественное положение ЛГБТ влияет религия, распространенная в тех или иных европейских странах? Есть ли существенная разница между католическими и протестантскими странами, или странами с большим или меньшим количеством атеистов?

      Это очень сложный вопрос, потому что сначала надо определиться с тем, что такое религия. Что мы имеем в виду под этим понятием: людей, которые ходят в церковь, — или доступ религиозных групп к власти?

      Первыми ввели у себя гражданское партнерство протестантские страны: государства Скандинавии и Нидерланды. Однако возможно, что дело тут не в протестантской религии, а в том, что эти страны в большей степени секуляризированы и церкви там мало участвуют в процессе принятия политических решений. Но если посмотреть на однополые браки — первыми их узаконили страны католические: Австрия, Бельгия, Испания, Франция, Германия (в которой примерно поровну католических и протестантских земель), Ирландия, Люксембург, Мальта, Португалия…

      Так что трудно провести прямую связь. Что действительно важно, так это использование властью религиозной повестки для того, чтобы противостоять продвижению прав ЛГБТ. Религия сама по себе не становится ключевым фактором — пока у нее не появляется доступа к власти. Ни Путин, ни Сальвини, например, не отличаются пламенной религиозностью. Но для своих целей они успешно пользуются религией, понимая, что она может послужить орудием строительства национальной идентичности — и средством укрепления их собственной власти.

       


    Текст: Давид Патернотт

    11.06.2020

    Подготовка этой публикации осуществлялась из средств ZEIT-Stiftung Ebelin und Gerd Bucerius

    Читайте также

    «Люди не справляются с амбивалентностью»

    «Вполне возможно, что мы немного уменьшим градус наших эмоций»

    Зачем мужчинам феминизм

    Как крайне правые пользуются эпидемией

  • Как крайне правые пользуются эпидемией

    Как крайне правые пользуются эпидемией

    Эпидемия коронавируса дала жизнь разнообразным теориям заговора, утверждающим, что элиты используют болезнь для упрочения собственной власти, и придала импульс крайним политическим силам, критикующим правительства западных стран за введение жестких карантинных ограничений. Об этом много писали немецкие СМИ, dekoder переводил некоторые из этих статей и пытался осмыслить новую конспирологию в собственной гнозе

    В период карантина правые радикалы представляют себя — в противовес политикам-плутократам и «лживой прессе» — подлинными защитниками свободы. Хотя прежде они критиковали власть именно за недостаточно жесткие меры, например, против нелегальной иммиграции. В сочетании это демонстрирует ключевую особенность «новых правых»: они требуют не уничтожения демократии как таковой (как, например, «старые правые» — нацисты), а подчинения ее «большинству», выразителями интересов которого, естественно, считают себя. 

    В статье для издания Krautreporter журналист Тарек Баркуни размышляет о том, как в кризисных ситуациях правые радикалы и экстремисты эксплуатируют неуверенность людей и предлагают им объяснения, которые возвращают ощущение контроля над собственной жизнью и общественными процессами. 

    Важное замечание: в оригинале Баркуни всюду использует слово «экстремисты», в переводе мы часто меняли его на «радикалы». Это связано с российским словоупотреблением. В русском языке понятие «экстремизм», как правило, связано не только с радикальными словами, но и с радикальными действиями, а «экстремистами» российские власти зачастую называют любых своих противников и используют против них соответствующую уголовную статью. В немецком языке это не совсем так: Федеральная служба защиты конституции проводит четкую грань между радикализмом, который имеет право на существование в демократическом обществе, и экстремизмом, который призывает к ликвидации основ конституционного строя и потому должен быть поставлен вне закона. Но даже экстремист не обязательно готовит теракты и беспорядки. Именно поэтому в русском понимани Баркуни пишет, скорее, о радикалах.

    Еще в начале апреля Федеральная служба защиты Конституции предупреждала, что правые радикалы могут использовать пандемию в своих интересах, распространяя теории заговора и продвигая апокалиптические сценарии. Так и происходит: правые экстремисты объявляют о конце этого коррумпированного мира, наступившем — внимание, теория заговора! — в результате деятельности тайных обществ.

    Эти тенденции стали особенно заметны на демонстрациях против карантинных мер. Постановления властей и усилия по созданию вакцины экстремисты интерпретируют как первые шаги к установлению в Германии диктатуры, при которой прививки станут принудительными. Так это трактуют праворадикалы в своей пропаганде, используя те же механизмы, что и во времена прежних кризисов.

    Конспирологические теории предлагают растерянным людям простые объяснения 

    Еще во время мирового финансового кризиса 2008 года социолог Зильке Этч отметила, что теории заговора лучше всего распространяются именно в кризисные времена: «Во-первых, потому что люди теряют чувство контроля над происходящим, а во-вторых, потому что теория заговора создает у человека ощущение избранности, ведь он знает что-то недоступное другим». Когда люди понимают, что могут потерять работу, или уже потеряли ее, а сообщения о катастрофах сыплются со всех сторон, у них возникает страх и ощущение ненужности. Они перестают воспринимать информацию, которая предполагает неприятные последствия.

    Недавний репортаж Spiegel-TV показывает, насколько серьезно нынешний кризис отразился на простых людях. Журналисты интервьюируют пожилую участницу одной из берлинских демонстраций против карантина. Со слезами на глазах она сравнивает текущую ситуацию со временами ГДР и говорит прямо на камеру: «У меня сердце кровью обливается при мысли, что им предстоит это пережить еще раз». То, что во времена ГДР такое интервью было попросту невозможным, ей в голову не приходит. Многочисленные исследования показывают, что в чрезвычайных ситуациях как личного, так и социального характера люди больше склонны верить в теории заговора.

    Праворадикалы эксплуатируют неуверенность людей и предлагают им объяснения, которые возвращают ощущение контроля над собственной жизнью и общественными процессами. Контроль вовсе не обязательно должен быть реальным — хватит уверенности в том, что субъективно воспринимаемый миропорядок восстановлен, а ответственность за происходящее несет кто-то другой. Человеку значительно проще поверить в заговор властей против населения, чем в то, что вирус может повергнуть общество в хаос.

    Теории заговора очень хорошо работают в праворадикальном сознании

    В период экономического кризиса 2009 года Зильке Этч уже наблюдала, насколько быстро теории заговора развиваются именно в среде «новых правых». По результатам одного из исследований фейк-ньюз в ходе последней избирательной кампании в германский Бундестаг, семь из десяти «уток» активнее всего распространяли сторонники партии «Альтернатива для Германии». Почему так получается?

    «Любая конспирологическая теория предполагает, что все происходящее — это результат заговора, а значит, существует кто-то, кто управляет миром — иными словами, несет за него ответственность», — объясняет Этч, как это работает. Этого человека или группу можно оценить с точки зрения морали, то есть разделить мир на «хороших» и «плохих», тем самым устранив все сложности. Какие конкретно структуры стоят за «плохими», в этом случае не так уж и важно. В кризисной ситуации конспирология предлагает готовые решения, которых так не хватает людям, потерявшим уверенность в завтрашнем дне. Очень часто под удар конспирологов попадают политики: например, федеральный канцлер, которая воплощает собой абсолютное зло для правых экстремистов, горланящих «Меркель в отставку!» на каждой демонстрации.

    Еще один фактор выделяет Хедвиг Рихтер — специалист по новой и новейшей истории Университета бундесвера в Мюнхене: «Дело в том, что правые радикалы в принципе не доверяют социальной и либеральной демократии, а также в корне не разделяют основные ценности нашего общества и представительной демократии».

    Эту систему они описывают как рушащуюся на глазах. Катастрофический сценарий, который снова и снова повторяется в конспирологических теориях, вплетен в размышления крайне правых по двум причинам. Во-первых, крушение общественного строя провоцирует подспудное чувство страха, что, в свою очередь, делает людей более восприимчивыми к конспирологии. Во-вторых, в этой ситуации сами правые радикалы могут выступить в роли спасителей. Движение PEGIDA — прекрасный тому пример: растиражированная его сторонниками мысль об угрозе исламизации нашла отражение в целиком выдуманной конспирологической теории о так называемом «великом замещении населения», отголоски которой звучали даже с трибуны Бундестага. Тем временем участники демонстраций PEGIDA позиционируют себя как защитников Германии от этой угрозы. Стоит начаться реальному кризису, как его признаки начинают толковать как предвестники краха.

    В книге «Германия с правого фланга» социолог Матиас Квент пишет, что нагнетание страха служит важным инструментом тоталитарной власти, так как страх может оправдать любые политические решения. 

    При необходимости можно прибегнуть и к насилию, о чем недвусмысленно напоминают те, кто на митингах скандирует: «Сопротивление!». Летом 2011 года к насилию обратился и праворадикальный норвежский террорист Андерс Брейвик, посчитавший себя вправе убить 77 и ранить несколько сотен человек.

    Правые экстремисты ставят под сомнение решения властей, которые принимаются в чрезвычайных обстоятельствах

    Решение Ангелы Меркель не закрывать границы Германии для мигрантов в 2015 году было принято в чрезвычайных обстоятельствах. Один кризис вызвал другой. Большинству людей сложно представить, что значит действовать в чрезвычайных обстоятельствах и брать на себя ответственность за каждого из 82 миллионов жителей страны: с одной стороны, нужно найти баланс между интересами разных групп населения, зачастую взаимоисключающими, а с другой — принимать решения максимально быстро.

    Именно этим и пользуются правые экстремисты. Особенно заметно это на примере «Альтернативы для Германии»: в начале коронавирусного кризиса партия не проявляла особенной активности, однако вскоре ее голос зазвучал все громче. Некоторые политики, состоящие в ее рядах, изначально поддерживали конспирологические теории о происхождении вируса и пытались обвинить беженцев в распространении инфекции.

    Положение выгодное: когда ты не в правительстве, не нужно ни оправдываться, ни думать о последствиях. Так правые экстремисты получают возможность атаковать любые меры, принятые в рамках демократической системы. «Они всегда знают, как на самом деле и как лучше. Они ставят под сомнение саму идею демократии», — говорит Хедвиг Рихтер.

    Во главе праворадикальных и конспирологических движений, считает Зильке Этч, часто встают люди, в прошлом имевшие какой-то общественный или профессиональный вес, но затем растерявшие его. Со временем они замечают, что своими теориями могут вернуть внимание публики. Усилия правых экстремистов направлены на то, чтобы замкнуть всю разношерстную публику на себя.

    В кризисные времена бизнес испытывает трудности и находит союзников в праворадикальных кругах

    Когда член Свободной демократической партии Томас Кеммерих вторит правым экстремистам, призывая к скорейшему снятию коронавирусных ограничений, он, скорее всего, руководствуется совершенно другими мотивами — необходимостью перезапуска экономики, серьезно пострадавшей от пандемии. Но его призывы демонстрируют и то, что представители бизнес-сообщества готовы сотрудничать с крайне правым флангом. И не в первый раз.

    Так, журналист Кристиан Фукс в своих расследованиях подробно описывает, как из страха потерять привилегии средний бизнес финансирует общественные организации, близкие к «новым правым». Об этом же рассказывает Зильке Этч: «В Америке регулярно возникают экспертно-аналитические центры, отрицающие изменение климата. Раньше это было чисто американским явлением, однако сейчас [и в Германии] есть псевдообщественные организации, занятые распространением право-либертарианских идей». Одна из таких структур — «Объединение по защите законности и гражданских свобод», финансируемое миллиардером Августом фон Финком

    В результате экстремисты вдвойне выигрывают от кризиса: в условиях всеобщей растерянности их конспирологические теории находят живой отклик, а промышленники начинают финансировать праворадикалов, стремясь предотвратить нежелательные для себя перемены.

    Праворадикалы обещают повернуть время вспять

    Смена плана. Вот известный политик Андреас Кальбиц, бывший член «Альтернативы для Германии», общается со школьниками — и в какой-то момент он просто не может сдержать себя, и вся его ярость прорывается наружу. Сначала он обрушивается на Грету Тунберг, «косолицую девочку с круглым лицом», а потом и на кого-то из детей, называя его «жертвой облучения». Кальбицу 47 лет, он очень зол, потому что мир меняется совсем не так, как ему хотелось бы.

    Хедвиг Рихтер знает, в чем причина этой озлобленности: «Просто взгляните на этих бритых налысо мужчин, которые выходят на улицы со сжатыми кулаками, и вам все сразу станет понятно. Их мир рушится!» Она имеет в виду, что привычной иерархии больше не существует, а преобразования в обществе идут с невероятной скоростью. Ездить на дизельном автомобиле и то уже стало неприличным. «15 лет назад Барак Обама не мог использовать тему однополых браков в предвыборной кампании, так как она считалась слишком противоречивой, — приводит Рихтер еще один пример. — Сегодня же однополые браки признаются в большинстве западных демократий».

    Для правых экстремистов это одновременно и проблема, и возможность. С одной стороны, они теряют часть влияния, когда вовлекают в политический диалог маргинализированные прежде группы. Зато не нужно даже внешних потрясений, чтобы возникала защитная реакция, находящая выражение в теориях заговора. «Предоставление избирательного права чернокожим в США сопровождалось многочисленными выступлениями против всей демократической системы, да и национал-социализм в какой-то мере явился ответом на демократизацию общества, произошедшую после Первой мировой войны», — напоминает Рихтер.

    Этим пользуются праворадикалы, создавая свои теории заговора. Они делают из экоактивистки Греты Тунберг девушку, которая хочет запретить всем путешествовать, ездить на машинах и даже есть мясо. Их посыл всегда одинаков: «Они хотят что-то отнять у тебя, и только мы можем тебя защитить!»

    Правые экстремисты часто узурпируют повестку других групп

    Для этого они вступают в альянсы — зачастую с группами, которые и раньше были открыты для конспирологических теорий. «Новые правые уже давно пытаются проникнуть в эзотерическую тусовку», — утверждает Зильке Этч. Кроме того, они активно работают с геймерами, выживальщиками и «рейхсбюргерами». В еженедельнике, издаваемом сетью магазинов органических продуктов «Рапунцель», основатель и руководитель компании Йозеф Вильгельм утверждает, что людей скоро будут вакцинировать насильно (чего никто никогда не говорил), а пожилых, «конечно, подвергнут естественному отбору» (что унизительно), и агитирует против абортов. Правые экстремисты охотно подхватывают все эти темы и, например, участвуют в так называемом «Марше за жизнь» против абортов.

    То же самое мы наблюдали и на антикоронавирусных демонстрациях в Лейпциге: рядом с многодетными матерями в пестрых шароварах стояли бритоголовые мужчины в футболках марки Thor Steinar, популярной среди националистов. Первые говорили со сцены, что вирус можно победить «радостью», а вторые сразу после них — о Билле Гейтсе, который хочет сделать прививки принудительными, и о «400 богатейших семьях», которые будут управлять всем миром. «Подобные ситуативные альянсы не всегда долговечны, но иногда позволяют правым узурпировать социальную и политическую повестку», — рассказывает Этч. Так, в «Чайной партии», возникшей в 2009 году в США, изначально были сильны голоса за равноправие, однако впоследствии это требование было полностью вытеснено из программы движения.

    Пока лишь немногие разделяют идеи праворадикалов

    Выходит, демократия в опасности? Мнения экспертов расходятся. Хедвиг Рихтер говорит, что как раз во времена пандемии демократия показывает себя с лучшей стороны: «Конечно, споры были, но для демократии это как раз и важно. Большая часть населения готова принять ограничения, а праворадикальные теории заговора хоть и представляют собой угрозу для демократии, но пока еще, к счастью, остаются уделом маргиналов».

    Зильке Этч с этим не согласна: «История отношения к изменению климата показывает, как работают эти механизмы. Раньше большинство американцев были уверены, что причина климатических изменений — в деятельности человека, но теперь многие усомнились в этом. Правым силам и лоббистам определенных отраслей удалось повлиять на общественное мнение. Это достаточно опасно, особенно сегодня, когда люди все чаще читают новости в социальных сетях, удовлетворяя не столько информационные, сколько эмоциональные потребности. К этому нужно прибавить общую растерянность и ощущение перманентного кризиса, вызванное экологическими проблемами, неуверенностью в стабильности собственного заработка и растущим неравенством».

    Правые экстремисты будут использовать каждый последующий кризис, чтобы продвигать свою повестку, — как это случилось во время финансового краха 2008 года и в период пандемии. Для этого они и дальше будут применять конспирологические теории, выстраивающие понятный образ врага, и предсказывать этому миру апокалипсис, даже если он и не наступит. В трудные времена сделать это значительно легче: кризис делает людей уязвимыми.

    Подготовка этой публикации осуществлялась из средств ZEIT-Stiftung Ebelin und Gerd Bucerius

    Читайте также

    Мы были как братья

    «Память не делает людей лучше»

    Бистро #5: Карантин и права человека

    Пандемия — не повод молчать

    Обзор дискуссий № 5: Ослабление карантинных мер – жизнь или кошелек?

    Немецкие «друзья Путина» против карантина

  • «Жизнь — это вопрос не только биологии»

    «Жизнь — это вопрос не только биологии»

    Представление о человеке как существе способном — и даже обязанном — при любых обстоятельствах контролировать свое существование, глубоко укоренилась в развитых западных обществах. Бесчисленные приложения в смартфонах позволяют нам непрерывно управлять своим временем, своими финансами, своей интимной жизнью и даже своим настроением. Количество шагов, съеденных калорий, принятых витаминов — все документируется, все представляется нам как результат нашего собственного выбора. Новые технологии и прорывы в медицине создают впечатление, что в XXI веке мы можем выбирать не только как нам жить, но даже как нам умирать: заморозить свое тело при помощи криотехнологий, подгрузить содержимое своего мозга в облако — или попробовать вовсе не умирать, постепенно заменяя органы своего тела на силиконовые протезы. Разумеется, эти эксперименты и технологии доступны далеко не всем — однако само их существование и тот интерес, который они вызывают, свидетельствуют о том, насколько глубоко мы сегодня верим в возможность победы прогресса над любыми человеческими уязвимостями.

    Пандемия коронавируса развеяла эту столь дорогую нам иллюзию контроля. Многое в жизни случается все еще против нашей воли; болезни и смерть — все еще фундаментальная часть жизни, а не ее неприятный побочный эффект. Должны ли мы смириться с этим фактом — или, наоборот, нам нужно бросить все свои силы на то, чтобы еще больше усовершенствовать контроль над природой и над самими собой? На что следует ориентироваться политике, стоящей перед подобным выбором? Об этом и пишет в своих работах французская мыслительница Синтия Флери, основавшая кафедру философии в парижской больнице Св. Анны — одном из самый старых французских госпиталей. Основные темы исследований Флери лежат в сфере биополитики: она размышляет о том, как власть решает вопросы, связанные с жизнью и здоровьем граждан. О том, как пандемия COVID-19 может изменить наши представления о себе и об устройстве общества, Флери рассказала в интервью швейцарской газете NZZ.

    Госпожа Флери, вы занимаетесь политической философией и одновременно работаете в больнице. Не могли бы вы поставить диагноз? Ведь государство легко можно сравнить с живым организмом: у него есть органы, иногда его парализует, иногда оно впадает в панику. Как сейчас его здоровье?

    Это непростой вопрос, но здоровым его точно не назовешь. Если сравнивать его с телом отдельного гражданина, то нужно, наверное, представить себе человека без всякой физической подготовки и абсолютно незакаленного. Более того — человека, который только что вышел из состояния шока и застигнут врасплох. Французская государственная власть оказалась подготовлена к кризису ненамного лучше самих граждан, которых в принципе призвана защищать. Ведь политики обязаны предвидеть проблемы и заранее к ним готовиться. 

    Все постоянно говорят о вирусе как о невиданной катастрофе. Выходит, мы все, включая наших политиков, забыли за последние десятилетия, что болезни — неотъемлемая составляющая жизни людей?

    Все-таки не будем забывать, что людей, говоривших о пандемии как одном из возможных рисков глобализации, тоже было достаточно. Эта пандемия явно не свалилась нам как снег на голову. Но в наших обществах есть выраженная тенденция к тому, чтобы отрицать слабые места, вытеснять из сознания все уязвимые точки. Про человека положено думать, будто он «функционирует» без сбоев и неполадок, а потому государственная профилактическая медицина была «оптимизирована» в сторону сокращения — да так, что система стала невероятно хрупкой. В этом никто не хотел себе признаваться. У нас нет запасов самых необходимых вещей, таких как те же маски, и связано это с тем, что мы выстроили дисфункциональную, крайне уязвимую систему и очень долго прятали голову в песок, не желая замечать этой уязвимости. 

    Отрицание уязвимости возможно и на телесном уровне: Юваль Ной Харари в одном из своих бестселлеров написал, что болезни — это бич прошлых времен. И вместе с ним многие поверили, что в будущем человечеству скорее будут угрожать сбои в алгоритмах, чем болезни тела. 

    Вернемся с небес на землю, в сегодняшние реалии. Напомню: основной причиной смертности все еще остается болезнь — а именно рак. Тем не менее большой сдвиг действительно произошел. Хронических болезней стало больше, а число инфекционных, наоборот, сократилось. Вирусы, вызывающие заболевания дыхательных путей, нашим обществам, в отличие от азиатских, уже мало знакомы. И это при том, что, конечно же, болезни по-прежнему нас всюду преследуют, а со смертью наши общества хотят иметь дело все меньше, предпочитая вообще с ней не сталкиваться. Это видно очень отчетливо: летальность вируса относительно низкая, 98% людей после заражения выздоравливают — но мы вводим стопроцентный карантин. 

    По-вашему, это непропорциональная реакция?

    Я понимаю это как реакцию на чрезвычайную ситуацию: надо спасать жизни, и я не возьму на себя смелость говорить о том, что это было слишком. Просто нужно отдавать себе отчет в том, что жизнь — это вопрос не только биологии. Есть социальная жизнь, экономическая — и я боюсь, что избранная стратегия, отдающая приоритет биологической жизни и телесному здоровью, приведет к еще более тяжким разрушениям в других аспектах жизни. 

    Вы написали книгу о мужестве, которое рассматриваете как политическую добродетель. Можно ли назвать мужественной политику, которую мы наблюдали на протяжении недель и месяцев пандемии? Если нет, какой ей следовало быть? 

    Как я уже сказала, государство было очень плохо подготовлено. Но в обстановке кризиса оно проявило себя скорее хорошо. Уважение к ценностям правового государства — при всем наступлении на свободы — сохранялось. Государство старалось давать гражданам как можно больше информации, сохранять, насколько можно, прозрачность. Конечно, задним числом все кризисные меры можно подвергать критике, каждому теперь уже виднее, что и как нужно было делать. Но в тот момент, когда требовались срочные меры, каждое решение по определению было смелым. В конечном счете, объявление локдауна тоже требовало мужества. 

    Да, и, казалось бы, во Франции — особенно: в этой стране уровень доверия к правительству существенно ниже, чем в других европейских странах, и в прошедшие годы не утихали кризисы, протесты и забастовки. Почему сейчас люди без большого сопротивления подчинились строжайшим требованиям правительства?

    То, что доверие к центральному правительству невелико, — это верно. Но вот доверие к муниципальным службам очень высокое. Выступал не только Эммануэль Макрон, не он один призывал людей сидеть дома. Через социальные сети к французам обратились бесчисленные сотрудники систем здравоохранения и ухода за больными и пожилыми людьми, врачи и медсестры настоятельно просили о помощи и поддержке, которая состояла в соблюдении карантина и самоизоляции. Призывы непосредственных участников событий сыграли очень важную роль. Все благодаря социальному капиталу, которого у нас здесь во Франции достаточно.

    Как кризис скажется на напряженных отношениях граждан и государства?

    Я бы не ждала улучшений, скорее наоборот. Кризис вызвал к жизни что-то вроде «священного союза»: на время, забыв о противоречиях, все объединились против общего врага. Но как только политическая жизнь выйдет из спячки, как только материальная поддержка перестанет оказываться по первому требованию — тут же с новой силой вернутся страхи, недоверие и старая вражда. Государство уже начинает чувствовать растущее недовольство: к правительству подано уже 70 исков из-за причинения увечий и смерти по неосторожности, из-за создания угрозы жизни или неоказания помощи. 

    Медперсонал, по вашим словам, сейчас на вершине популярности в народе. В обществе, которое выше всего ставит физическое здоровье, это кажется логичным. Но вообще-то до сих пор профессии, связанные с уходом за больными, ценились не особенно высоко. Как объяснить такое противоречие? 

    Здесь, как, впрочем, и во многих других областях, сказывается огромный перекос — во Франции он, может быть, еще сильнее виден. Мы не устаем подчеркивать нашу гордость успехами науки — однако во Франции учителям платят хуже, чем в других странах Европы. То же и в здравоохранении: самые успешные врачи становятся героями нации — но тех людей, которые тянут лямку ежедневной, тяжелой, необходимой работы, никто не замечает, получаемое ими денежное вознаграждение тоже остается скромным. Это связано, среди прочего, и с гендерным распределением ролей: уход за больными долго был чисто женской работой, а поскольку женщины якобы от природы предназначены к работе няньки и сиделки — то зачем же еще и платить? 

    Сейчас традицией стали аплодисменты медикам — в том числе и медсестрам. Изменит ли кризис общественное восприятие и статус этой профессии?

    Во всяком случае, сейчас как никогда очевидна польза и важность профессионалов, занятых уходом. Политики обещали некоторые улучшения в этой сфере, но от слов перейдут к делам только в том случае, если и гражданское общество будет настойчиво добиваться перемен. Я действительно думаю, что многие сейчас осознали, насколько важную роль в нашем обществе играет сфера заботы и ухода. И я трактую это понятие очень широко: речь не только о здоровье и медицине, но и о жизнеобеспечении в принципе — о вывозе мусора, работе магазинов, доставке товаров. То есть об уходе за всеми нашими общедоступными системами жизнеобеспечения. На эту задачу работает множество людей в секторах, на которые не принято обращать внимания. Я надеюсь, что когда кризис закончится, они не окажутся опять немедленно забытыми. 

    Подготовка этой публикации осуществлялась из средств ZEIT-Stiftung Ebelin und Gerd Bucerius

    Читайте также

    Бистро #4: Пандемия в разных обществах

    Бистро #5: Карантин и права человека

    Пандемия — не повод молчать

    Обзор дискуссий № 5: Ослабление карантинных мер – жизнь или кошелек?

    Генрих Холтгреве — Фотохроники карантина

    Немецкие «друзья Путина» против карантина

  • Зачем мужчинам феминизм

    Зачем мужчинам феминизм

    Дискуссия о равенстве полов ведется в сегодняшней Германии не менее бурно, чем в России: сексизм продолжает оставаться проблемой даже в стране с устойчивыми демократическими традициями и возглавляемой женщиной на посту канцлера. Как всегда, ярче всего неравенства проявляются в сфере занятости и в уровне доходов: согласно данным Германской статистической службы, женщины в ФРГ зарабатывают в среднем на 20% меньше мужчин. В первую очередь, это связано с преобладанием женского труда в плохо оплачиваемых секторах экономики, а также с гораздо более высокой долей частичной занятости, чем у мужчин. Рождение детей и профессиональные устремления для женщин часто оказываются несовместимы. 

    Однако и за пределами рынка труда и экономической деятельности — в интимных и личных отношениях — женщины в Германии также сталкиваются с несправедливостью, агрессией и насилием чаще, чем мужчины. Данные германского министерства по делам женщин, семьи и молодежи не слишком обнадеживают: с физическим или психологическим насилием сталкивалась каждая третья женщина, каждая четвертая — с физическим насилием со стороны партнера. В 2018 году из примерно 141 тысячи жертв домашнего насилия 114 тысяч были женщины. 

    О насилии, несправедливости, стеклянном потолке и неравенстве много говорит пресса и феминистские активистки. Как и во многих других странах, в Германии аудиторией — и источником — этой критики в первую очередь становятся сами женщины. Однако и многие мужчины начинают осознавать: патриархальные представления о гендерных ролях ограничивают их самих, загоняют их в жесткие рамки «правильного» и «неправильного» поведения. 

    Расставание со стереотипами дается им нелегко — тем более, что феминистки далеко не всегда готовы принять их как «своих». Борьба с неравенством нередко превращается в войну полов, а не в совместную войну с патриархатом. Возможен ли «феминизм для 99% человечества» — а не феминизм только для женщин? Может ли мужчина справиться с сексизмом в себе самом — и с чем в результате ему придется столкнуться? Об этом — корреспондент taz Ульф Шлет, которого «жизнь в феминизме», по его словам, сделала счастливее. Из чего состоит этот рецепт счастья — и всем ли он подойдет?

     

    Под конец мы оставались вместе только ради детей. Пока наши отношения не дошли до этой точки, я считал и себя самого, и людей в своем окружении вполне эмансипированными. Рассказы о чьих-то сексистских выходках вызывали бурное негодование — но в нашем кругу ничего подобного случиться не могло; мы — люди эмансипированные. Я страшно удивился, когда до меня дошло, какими же беспросветными сексистами и сексистками мы все равно продолжали оставаться. 

    «Когда доходит до расставания, то вдруг выясняется, что те чудесные правила, которые раньше всех абсолютно устраивали, больше не работают», — пишут в своей книге для расходящихся и разводящихся «Все кончено!» (нем. Schluss jetzt) Хайке Блюмнер и Лаура Эверт. 

    Я никогда не видел себя в роли классического добытчика, но постепенно все больше им становился. Возможно, потому, что моя тогдашняя партнерша подчинила свою жизнь роли самоотверженной матери. К тому же я с детства привык к тому, что женщины решали за меня многие задачи. В результате мы оба прекрасно выполняли свои классические гендерные роли. Пока могли. 

    Потом на сцену вышел судья по делам семьи и принял решение: именно по этой причине дети и будут проводить большую часть времени у матери, а не у меня. Мать так или иначе считала детей своей собственностью: ведь это она их выносила и родила. 

    Медиаторка ведомства по делам молодежи предложила такой вариант: раз в две недели я забираю детей на выходные — развлекать, а в остальное время мать о них заботится. Отец меня поздравил: наконец-то у меня будет больше времени для мужских занятий. 

    Сексистские клише так и сыпались отовсюду. 

    Где найти средство от сексизма?

    Я вспомнил о своей подруге-феминистке и отправился к ней выяснять, что же это такое и почему все так устроено. Пришел к ней, уселся, широко расставив ноги, и потребовал: «Разъясни мне феминизм».

    Она отказалась со мной говорить. Я, по ее словам, был слишком цисмаскулинный. Сначала я даже не понял, что это значит. «Цисгендерный» значит, что самоидентификация совпадает с тем полом, который был приписан человеку при рождении. Но постепенно я выяснил, что в боевой риторике социальных сетей этот термин используется в значении «подчиниться своей роли» или «быть мачо». Тут-то я и понял: прийти к феминистке, ожидая, что она будет счастлива рассказать мне о феминизме, было совершенно сексистским поступком, — на который у меня не было никакого права. 

    Потом я пошел смотреть фильм Лиззи Борден «Рожденная в пламени» фильм сводит счеты с патриархатом — не щадя никого. В зале — одни женщины, и, по ощущениям, сплошь феминистки. И я. Один. Не на красной ковровой дорожке. 

    Надо мной, на балконе, тоже были зрители. Внезапно кто-то наверху опрокинул бокал красного вина — прямо мне на голову. Вино стекало по моему лицу, как кровавые слезы старого, белого, напуганного мужчины. Все смеялись. Я с трудом поборол первый импульс: вскочить и защищаться. Преодолев этот порыв, я стал смеяться, как все остальные. Если уж решил поддержать такую очевидную вещь как равноправие — будет ошибкой ждать особой благодарности. 

    Урок первый

    Первым откровением было такое: сексизм — это не просто чуть-чуть неравенства полов и чуть-чуть дискриминации одних другими. Сексизм проходит гораздо глубже, его следы обнаруживаются в самых разных общественных и политических практиках. Это вековая опора многих сообществ, передаваемая из поколения в поколение. 

    Сексизм касается всех полов. Просто угнетение гораздо легче заметить, если за твою работу хуже платят и тебе постоянно приходится терпеть физическое и психологическое насилие — как очень многим женщинам. Если твоя роль требует всего лишь смотреть футбол, возиться с мангалом, открывать пивные бутылки зажигалкой, да и вообще любить пиво — это все ерунда, и мало кому из-за нее придет в голову задуматься о сексизме и несправедливом распределении ролей. 

    Мужчины пользуются выгодами патриархата, и они же его активно поддерживают — но механизмы сексизма, конечно, работают и против них. И не только в ситуации развода. Они проявляются всегда, когда твои желания расходятся с тем, чего ждет от тебя сексистское общество. 

    Если мальчик, как я когда-то, хочет танцевать в балете — друзья будут его высмеивать, дразнить «девчонкой» и «голубым», ведь сексизм и гомофобия всегда ходят близко. 

    А если вы действительно обнаружите в себе гомо- или бисексуальные импульсы — вам дадут почувствовать, что вы какой-то неправильный, не настоящий мужчина. Даже если вы всего-навсего заплачете — вы будете плакать «как девчонка». 

    Или вас воспитают в привычке к дракам и физической агрессии, и, повинуясь привычке, вы пойдете в армию, а там не будете задавать вопросов, когда из вас сделают пушечное мясо, — ведь это не по-мужски.

    В разговорах с моими знакомыми я постоянно слышал: «А что плохого в том, что я консервативно следую своей гендерной роли? — Мы ведь правда разные. — Это гены. — Женщины биологически подготовлены проявлять эмпатию и рожать детей, а мужчины — к тому, чтобы конкурировать друг с другом, любить строительные рынки, быть сильными и добывать пропитание для семьи. — Почему ты хочешь нас уравнять? — Я хочу оставаться мужчиной». 

    Урок второй

    Я долго говорил с одной из подруг о флирте. Мы попытались деконструировать свое гендерноспецифическое поведение, представив, что будет, если мы просто откажемся от всего, к чему привыкли. К концу этого умозрительного эксперимента в ее глазах была паника: «Если я не буду краситься, соблазнительно одеваться и двигаться, то перестану чувствовать себя женщиной». 

    Во всех этих разговорах попытки посмотреть на свой образ со стороны вызывали сильный иррациональный страх: воображаемую потерю сексуальной идентичности, утрату мнимой безопасности, которую дают нам эти ролевые модели и другие структуры авторитаризма. 

    Многочисленные исследования показывают, что ролевое поведение в очень незначительной степени обусловлено биологией или генетикой — и очень значительно определяется ожиданиями общества. Важная для феминисток тема — показать и осмыслить эти ожидания, и затем — просто игнорировать их, если они ограничивают свободу, твою собственную или чью-то еще. Никто не теряет при этом мужественность или женственность. Каждый из полов должен иметь право краситься, играть в футбол, зарабатывать деньги или воспитывать детей. 

    Урок третий

    Мое былое нежелание подвергать сомнению собственные привычки очень объяснимо: если в назначенной роли тебе хорошо и удобно и общество тебя признает, тебе не захочется тратить усилия на то, чтобы все менять, рискуя обрушить всю конструкцию себе на голову. 

    Война полов не утихает и вызывает — прежде всего у мужчин — рефлекторную защитную реакцию, которая, согласно определению журнала Spektrum Psychologie, нужна, чтобы «избежать или защититься от неприятных аффектов, вызванных такими эмоциями, как страх, стыд или вина».

    Еще одна причина, почему очень многие отстали в саморефлексии, — мужчинам не хватает собственного феминистского движения. Общественные обсуждения всех вопросов, включая #MeToo или квоты для продвижения женщин в профессии или политике, ведутся чаще всего на первом, поверхностном уровне войны полов. Но в тех редких случаях, когда в ходе дебатов удается рационально осмыслить более глубокие социальные причины неравенства, возникает достаточное давление на общество, чтобы сдвинуться с места и добиться прогресса в равноправии — даже и без большого участия мужчин. 

    Урок четвертый

    Конец отношений с матерью моих детей был для меня началом новой жизни. Уже шесть лет я работаю над тем, чтобы избавиться от собственного сексизма. Но социальный импринтинг сидит очень глубоко. Варианты поведения, считающиеся «немужским», лишь медленно и с трудом удается вытащить на поверхность; высвобождается эмпатия, разрабатывается антисексизм на уровне рефлексов, развиваются методики воспитания без навязывания гендерных ролей — здесь как раз о мальчиках все обычно забывают. Все это идет небыстро. 

    Феминизм — это, в конечном счете, гуманизм. Он делает тебя более чувствительным ко всем проявлениям угнетения и злоупотребления властью — а именно в них многие, похоже, видят единственный источник чувства собственной значимости. Все то же самое можно сказать о расизме, о дискриминации по социальному происхождению и, если смотреть еще дальше, — о том, как люди подчиняют себе другие биологические виды. Например, чтобы их съесть. Жизнь в соответствии с феминистскими принципами сделала меня не только более счастливым — она еще и сделала меня вегетарианцем.

    Читайте также

    «Люди не справляются с амбивалентностью»